миг спустя белолицая, красногубая, на четыре года постаревшая Ада стояла перед содрогающимся, уже рыдающим, вечным отроком Ваном, и ее струистые волосы мешались с мехами, оказавшимися еще роскошнее сестриных.

Он заготовил одну из тех фраз, что так хорошо выступают в дымчатых грезах, но хромают в проницательной жизни: «Я видел, как ты кружила надо мной на стрекозьих крыльях», но сломался на «...козьих» и буквально рухнул к ее ногам, к их голым подъемам в лаковых черных туфельках (фасон «Хрустальный башмачок»), – приняв ту самую позу, обратясь в ту самую груду безнадежной нежности, самоотвержения, осуждения демонической жизни, в какую обращался задним числом в самой далекой из спаленок своего мозга всякий раз что вспоминал невыносимую полуулыбку, с которой она припала лопатками к стволу последнего дерева. Незримый рабочий сцены пододвинул ей стул, и она заплакала, гладя Вановы черные кудри, ожидая, когда у него минет приступ горя, благодарности и раскаянья. Приступ мог бы продлиться и дольше, если б иное, уже телесное неистовство, с минувшего дня бродившее в его крови, не доставило Вану благословенного отвлечения.

На ней, будто на женщине, только что совершившей побег из горящего дворца и гибнущего царства, была поверх мятой ночной сорочки накинута шуба из темно-бурого, грубоостого меха морской выдры – «камчатский бобр», так называли его купцы старинной Эстотии, известный на побережии Ляски еще под именем «lutromarina»: «моя прирожденная шкура», как мило отзывалась Марина об унаследованной ею от бабушки Земской пелеринке, когда при разъезде с зимнего бала какая-нибудь дама в норках ли, нутриях или мизерном manteau de castor (beaver, или «бобр немецкий»), завидев ее «бобровую шубу», разражалась завистливым стоном. «Старенькая», – с добродушным осуждением добавляла Марина (то был обычный контрапункт жеманному «благодарствуйте» бостонской дамы, произносимому как бы из чрева банальных соболей или коипу в ответ на учтивую Маринину хвалу, – что не мешало даме впоследствии осудить «мотовство» этой «заносчивой актерки», по правде сказать, куда менее прочих склонной выставлять себя напоказ). Адины «бобры» (монаршье множественное от слова «бобр») были подарком Демона, в последнее время, как мы знаем, видавшегося с нею в западных штатах гораздо чаще, чем в восточной Эстотии, в дни ее детства. Причудливый энтузиаст проникся к ней ныне такой же tendresse[216], какую всегда испытывал к Вану. Выражение, с которым теперь он взирал на Аду, представлялось достаточно пылким для того, чтобы заметливые дураки заподозрили, будто старый Демон «спит со своей племянницей» (между тем как на деле его все сильней занимали испаночки, становившиеся что ни год, то моложе, пока на исходе столетия Демона, шестидесятилетнего, красившего волосы в полуночную синеву, не обуяла страсть к десятилетней нимфетке с тяжелым характером). Окружающие оставались в таком неведении относительно истинного положения вещей, что даже Кордула Тобак, рожденная де Прей, и Грейс Веллингтон, рожденная Эрминина, даже они называли Демона с его модной бородкой клинышком и оборчатыми сорочками – «преемником Вана».

Ни брат, ни сестра не смогли после припомнить (хоть все это, по морскую выдру включительно, не следует воспринимать как увертку рассказчика, – мы в свое время проделывали штуки и потрудней), что они сказали друг другу, как целовались, как смогли совладать со слезами, как он бросил ее на кушетку, рыцарственно гордый возможностью немедля явить свой отклик на скудость ее одеяний (под жаркими мехами) – такой же была она, когда прошла со свечой в волшебном венецианском окне.

Яро налакомившись ее горлом и грудью, он, понукаемый безумным нетерпением, почти уж добрался до следующей стадии, однако она остановила его, сказав, что должна вначале принять утреннюю ванну (это и впрямь было ново для Ады), к тому же она ждет багажа, который хамы должны вот-вот приволочь из вестибюля «Монако» (Ада ошиблась подъездом, но Ван загодя подкупил преданного Кордулина швейцара, и тот чуть ли не на руках вознес ее наверх). «Быстро-быстро, – сказала Ада, – да, да, секунда-другая, и Ада восстанет из пены!» Но безумный, настойчивый Ван, скинув халат, последовал за нею в ванную комнату, где она, раскручивая сразу два крана, тянулась над низкой ванной и склонялась, вставляя бронзовую затычку; и едва он вцепился в пленительную лиру, как затычка втянулась словно сама собой, и уже через миг окунувшийся в замшевые глубины Ван был сдавлен, был укоренен меж знакомых, несравненных, алостью очерченных губ. Ада вцепилась в перекрестие парных кранов, только усилив тем сочувственный гомон воды, и Ван испустил долгий стон высвободительного облегчения, и вновь их четыре глаза смотрели в лазурный ручей Соснового Лога, и Люсетта, легонько стукнув, толчком распахнула дверь и замерла, завороженная видом волосатого Ванова зада и страшной дорожки шрамов вдоль его левого бока.

Руки Ады остановили воду. По всей квартире грохались об пол баулы.

– Я не смотрю, – глупо сказала Люсетта. – Я зашла за коробкой.

– Пожалуйста, попка, дай им на чай, – откликнулся Ван, у которого чаевые были навязчивой идеей.

– А мне подай полотенце, – прибавила Ада, однако покорная их служанка склонилась, собирая рассыпанные в спешке монеты, и теперь уже Ада увидела красную лесенку Вановых швов.

– Бедненький мой, – вскрикнула она и из чистого сострадания разрешила ему повторить подвиг, почти прерванный появленьем Люсетты.

– Я совсем не уверена, что привезла эти дурацкие Кранаховы мелки, минуту спустя сказала Ада, состроив гримаску испуганной лягушки. Ван, ощущая полнейшее, веющее ароматом сосен блаженство, наблюдал, как она сжимает тюбик «Пенсильвестриса», как прыскает на воду жемчужными каплями.

Люсетта исчезла (оставив отрывистую записку с номером ее комнаты в «Отеле Уинстера для Юных Дам»), а наши любовники, слабоногие, но пристойно одетые, вышли из ванной комнаты и принялись за восхитительный завтрак (хрустящий ардисовский бекон! светозарный ардисовский мед!), который привез им в лифте Валерио, пожилой рыжеватый римлянин, всегда небритый и мрачный, но милейшей души старикан (именно он свел в прошлом июне Вина и Дина с ладненькой Розой и теперь следил, получая за это немалую мзду, чтобы она доставалась лишь им).

Сколько смеха, сколько слез, сколько липких поцелуев, какой ураган бесчисленных замыслов! И какая свобода, какое приволье любви! Две не знакомых между собой цыганочки-куртизанки – одна, взятая им в кафэ между Грасом и Ниццей беспутная девочка в аляповатой лолите, с маковыми губками и черной гривкой, а за нею другая, подрабатывавшая фото-натурщицей (ты видела, как она ласкает возмужалый губной карандаш в рекламе фирмы «Феллата») и получившая от патронов флорамура на Норфолкских озерах чрезвычайно меткое прозвище «Махаон» (Swallowtail), – обе назвали нашему герою одну и ту же, негодную для упоминанья в семейной хронике причину, по которой ему, при всем его молодечестве, должно было считаться абсолютно бесплодным. Вана этот гекатин диагноз лишь позабавил, однако он подверг себя определенного толка проверкам, и все доктора, хоть и сочли симптомы игрою случая, однако же голос в голос сошлись на том, что, оставаясь любовником доблестным и неустанным, Ван ни на какое потомство рассчитывать не вправе. Как радостно захлопала Ада в ладошки!

Желает ли она остаться здесь до весеннего терма (он теперь мыслил в терминах термов), а затем поехать с ним в Кингстон, или предпочтет на два месяца отправиться за границу – куда угодно, в Патагонию, Анголу, Гулулу, что в новозеландских горах? Остаться в квартире? Так она ей понравилась? Не считая того, что нужно выкинуть кое-какую Кордулину ветошь – вон ту, например, слишком бьющую в глаз браунхилловскую «Альма Матер» с ее альмэ, так и валявшуюся раскрытой на портрете горестной Ванды. Как-то звездной ночью ее пристрелила в Рагузе, – лучшего места они не нашли, – подруга ее подруги. Да, история грустная, откликнулся Ван. Малютка Люсетта, конечно, рассказала ему про их последнюю выходку? То есть о том, как они, на манер ошалелой Офелии, каламбурили с похотником? О буйных радостях клиторизма?

– N'exagerons pas, tu sais[217], – сказала Ада, прихлопывая воздух ладонями.

– Люсетта уверяет, – продолжал он, – что она (Ада) изображала пуму.

Он omniscient. Или лучше сказать – omni-incest[218].

И кстати, подлинной фавориткой Ванды была Грейс – да-да, Грейс, – pas petite moi[219] и не мой маленький крестик. Она (Ада) прекрасно умеет, не правда ли? разглаживать складки прошлого – обращая флейтиста практически в импотента (всюду, кроме постели его жены) и разрешая джентльмену-фермеру не более одного объятия, да еще с преждевременной «эякуляцией» – откуда только русские натаскали этих уродливых слов? Словечко, точно, уродливое, однако она была бы не прочь снова сыграть с ним в «Скрэббл», когда они наконец осядут. Но где и как? А разве господину и госпоже Иван Вин не повсюду будет одинаково хорошо? Что ты скажешь по поводу «холост» в каждом из

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату