корку полусырого, барсуковской выпечки, хлеба. Месяцу было время, и Юда, пожевывая, глядел, как сочились мертвенные лучи его сквозь густую еловую хвою, раскачиваемую дуновениями непогоды. Потом Юда откусил еще и растворил дверь в землянку. Было в ней жарко до духоты. Не горела ни лучина, ни коптилка, зато ярко, цветисто и минутно играли на сосновых стенах отблески печного огня. Войдя, Юда откусил еще от корки и стоял присматриваясь.
– ... чего тебе? – окликнул его Мишка, второпях выскакивая откуда-то из угла.
– Мне-то? Мне ничего... – кротко улыбался Юда. – Шел мимо... Уж больно из трубы у вас выбивает. Пожара б, думаю, не наделали.
Мишка стоял перед Юдой полуодетый и нахмуренный, уставясь в пол.
– Ну, ладно, не наделаем. Ступай! – решил он и коротко махнул рукой.
– Гостя вон гонишь, – добродушно отметил Юда.
– Я тебя не гоню, – сдержанно сказал Мишка, – и ссориться нам нечего. Иди теперь!
– Да уж пойду, коль нелюбен пришелся, – сказал Юда, а сам все стоял на том же месте, изредка поглядывая на волосатую Мишкину грудь, черневшую в расстегнутом вороте. – А ссориться нам нечего, правда. Мы друзья с тобой, тесные, – грубо притворялся пьяным Юда и так, чтоб Мишка видел его притворство. – Мы с тобой хоть и шар земной без шума поделим! Бери, скажу, Миша, правую сторону, а я себя по левой расположу. Ведь человек-то я, ты сам знаешь, сговорчивый, необидчивый...
Жибанда продолжал молчать, а уже становилось ему нестерпимо гадко и унизительно.
– Ступай, ступай... мы с тобой опосле насчет земного шара обсудим! попробовал пошутить он. – Ведь не пьян же ты, Юда... понимаешь.
– Да я уйду, уж и поговорить не дашь! Забыл ты мою услугу, как я тебя за Аристарха-то выдал. Боялся, что совестно тебе будет!..
– Какого Аристарха?.. – нахмурился Мишка и оглянулся на угол. – Ты, Юда, знай меру словам... не заговаривайся!
– ... а насчет земного шара, это действительно, поделим, – продолжал Юда, не обратив внимания на Мишкино замечанье. – Сажай на своей половинке ну хоть там яблочки, а я у себя горох разведу... Так, что ль?
– Так... да, – зло откликнулся Жибанда, уставясь в ненавистный Юдин лоб, как бык.
– Ну-к и ласковой ночи вам! – кивнул Юда и уже поворотился к дверям, берясь за скобку двери. У двери он задержался. – А мне... можно, потом? – спросил он, стоя к Мишке боком и глядя куда-то в сторону.
Мишка ринулся на Юду и, обхватив, махом поднял вверх. Юда ударился головой в низкий накат потолка, похряхтел и промолчал. Но Мишка не кинул его в дверь, как сначала подсказал ему гнев. Он распахнул дверь ногой и легонько вытолкнул Юду в моросящую темноту: осенняя погода переменчива. – Юда ушел без лишнего шума, а Мишка, прислушивавшийся у полупритворенной двери, слышал, как посвистывал тот что-то среди мокрых кустов.
– Э, пускай его... – ответил он на вопросительный взор Насти. – Гнилой парень!..
... Осиливала Настя в любовных поединках, а Мишка стал ощущать пустоту внутри себя. Настины ночи только усиливали его жажду и умножали тоску. Требовала грудь воздуха осеннего, поля, а рука – размаха. И Мишка стал уезжать со своим небольшим отрядом в озорованье по волостям. Кроме того, нужно было доставать провиант на всю летучую ораву. – Об этом скрывали от Семена: Семен противился всяким поборам с мужиков.
Едва он уехал Настя пошла к Семену. Она точно ждала Мишкина отъезда, – то, что скопилось в ней, неудержимо искало выхода. Было время ужина. Дежурный барсук, татарченок из двадцать третьей, пропустил ее, почему-то покачав головой, – она почти вбежала. Шебякин отсутствовал, – ужин он получал из общего котла. В зимнице никого не было. Стены без людских теней выглядели голо и пусто. Настя, пришедшая сюда впервые после Мочиловского обрыва, проворными глазами обежала землянку. Не в правом углу, на соломе, как рассказывал Жибанда, а в левом, на Свинулинском диванчике, полулежал Семен. Успела продраться от барсуковской небрежности обивка, и огрубели под грязью несбыточные атласные цветы. Остановясь у притолки, побарываемая стыдом и неведомым ей доселе чувством любовного страха, Настя глядела в темный угол. Она засмеялась, но смех прозвенел жалобой.
– Вот... навестить тебя пришла! – вызывающе дернулась грудью она, и опять засмеялась, и опять сорвалась.
Семен поднял колени под шинелью, молчал. Мерцал свет, блестели глаза.
– Сеня... – шопотом позвала Настя и стояла в нерешительности. – Сеня, прости меня. – Она быстро перешла зимницу, ища сесть, и, не найдя, опустилась на колени, возле самого диванчика. – Сразу прости меня, без объяснений... ладно? – и дотронулась до его колена, выдавшегося из-под шинели, словно хотела пробудить его молчанье. – У меня нехорошо там... отвернулась в сторону.
– Сядь вон туда. Вон, на лавку сядь, – сказал Семен.
Она с испуганным, непонимающим лицом отодвинулась и продолжала сидеть на коленях.
– В плече-то болит все?.. – спросила она тихо.
– Да нет... вот рука плохо, – сказал и пошевелил коленями.
– Сеня, – помолчав, заговорила Настя. – Ты знаешь, ведь меня Мишка спас. Жутко было... Он меня два раза спас!
– Что теперь, утро или ночь? – с прежней жесткостью в лице спросил он. – Я спал тут...
– Вечер. И ты не знаешь еще всего. Ведь я с Мишкой живу... Вот уж месяц скоро! – был жалостен и хрупок ее голос, и каждое слово звучало вопросом. – А ведь я одного тебя хотела... – искренно и тихо прибавила она. Слабые пальцы ее огрубевшие, от порезов и работы, комкались в кулак и порывисто распрямлялись.
– Я знаю... – сказал Семен и усмехнулся.
– Откуда знаешь? – дрогнула Настя и придвинулась на коленях. – Юда сказал? Юда – дрянь... Как ему жить не стыдно! Ты ему не верь, не надо!
– Да нет... сам Мишка и сказал.
– Мишка?.. – удивленное лицо ее расплылось догадками. Вдруг она колко и звонко засмеялась: – он спас меня, Мишка. А ты бы вот, наверно, не спас! Вода-то ведь холодная, темная... – она зябко подняла плечи. – Ну, а что ты ему сказал?
– Ты б ушла, Настя. Сама видишь, какая ты... – сказал он, приподымаясь на здоровом локте.
– Не уйду. И я знаю, что ты ему сказал, – мельком бросила она. – А я ведь одного тебя хотела! Ты теперь такой, на тебя все смотрят... Ты даже и сам себя не знаешь. Тебя описать, так не поверят!.. Я тебя даже в мыслях поднять не могу... И ты, если захочешь, ты все можешь! Вот ты убил этого... забыла, мне Мишка про него рассказывал. И ты еще можешь, я верю тебе, у тебя лицо такое... И мне все в тебе дорого! – трудно было понять ее волненье: плачет она или смеется.
– Уйди, – с темным, непонятным чувством вставил Семен в торопливую Настину речь. – Ты когда говоришь, мне вот тут спирает... уйди, – он досадным кивком показал себе на больное плечо.
Настя не уходила и не отвечала. Опустив голову, она чертила по деревянному, наслеженному настилу пола резкий угольчатый узор. В углу висел глиняный рукомойник, из него капало в бадью. Звук капели походил на стучанье маятника.
– Ты помнишь... – странным голосом начала она и губы у нее запрыгали. – Ты тогда на крыше стоял, а я подглядывала за тобой из-за занавески. Ужасно боялась, что упадешь... Я ведь тогда не знала тебя, а боялась. Вот и теперь, сердце замирает, глазам больно глядеть на тебя... Ты Катушина помнишь? Он к маме ходил, чуть не всю жизнь ходил, ты знал про это? Придет, сядет у кровати и сидит... Я вот таких не понимаю, и Мишку не понимаю, – как воск делается от одного слова! По-моему, любовь – это когда страшно... Вот точно птица в клюве несет... а вдруг уронит? тогда страшно... – казалось, она бредила на яву, и Семен отвел глаза, точно трусил ее черных глазных впадин. – Вот и ты, не упади, смотри!.. Слушай, ты, когда убивал, тебе было страшно? Было или нет, говори! Как ты его убил?..
– Об этом нельзя... – неопределенно отвечал Семен. – Мы с тобой разные, Настя. У нас не по вашему это делается, мы не каемся. Убит, – значит нужно было! – было заметно, что Семен говорит об этом с трудом.
– Сколько лет с тех пор прошло?.. – думая о чем-то своем, спросила она.
– С каких пор?