противотанковых ружей, винтовок, автоматов. А ты забился в канаву, стоишь на коленях. Выбирайся на открытое место, ко всем. Будь с народом не на словах, на деле.
Сергей вылез из канавы, по-собачьи отряхиваясь, отполз в сторону, вогнал патрон в патронник и стал следить за самолетами. Когда пикировщик вынесся на бреющем, Сергей спустил курок. Вот так. Не трусь. Где-то слыхал: трус умирает сто раз, смелый — один раз. Да и ничего не случится с тобой до самой смерти. Живы будем — не помрем!
Расстреляв боезапас, самолеты ушли. И сразу же прилетели наши «ястребки» — покачивались, ложились с крыла на крыло.
«Где ж вас носило? Явились к занавесу», — подумал Сергей, вставая.
Кто вставал, а кто не вставал, к тем спешили санитары. К Сергею подковылял Рубинчик — взъерошенный, бледный, с трясущимися щеками:
— Афанасия Кузьмича убило.
— Сидоркина? Не может быть!
— Уверяю вас, Пахомцев: убило. На моих глазах. Бомба угодила туда, где залег Сидоркин. Вон та воронка.
«То, о чем я думал. Прямое попадание. Конусообразная яма, по краям — запеки, взрыхленная земля курится паром».
— Сидор только и остался от Сидоркина, — сказал Пощалыгин.
Сергей повернулся: не каламбурит ли Гошка? Плечи опущены, грустный, не до каламбуров. Слава богу, а то с него станется, брякнет что-нибудь.
Сердце в тоске, как в тине — вязко, темно, сыро. Сердцу холодно, а телу — жарко. Духота. Солнце жжет. Воздух прокаленный, маревный. Тоска? Брось сентиментальничать, Сергей Пахомцев, это интеллигентские штучки, на войне воюют, не вздыхают.
Грунтовка, щебенка. Воронки по обочинам. Столбы, болтающиеся на проводах. Лошадиные трупы, немецкие трупы. «Опель» с брезентовым верхом в кювете уткнулся радиатором в камень. Репейник. Бересклет, боярышник, волчья ягода. Березы, осины. Шаг за шагом. За верстой верста. Жажда. Пот. Усталость. Тоска? С каждой верстою она будет выливаться из сердца. Сильней усталость — меньше тоска. Ты уж не сердись на нас, Афанасий Кузьмич, сам был солдатом, понимаешь.
— Танки справа! Танки!
Из ольховой рощицы, кудрявой, безобидной на вид, вымахивали ревущие машины, сбрасывая с себя маскировочные ветки, словно раздеваясь догола. Танки, покачиваясь, будто на волнах, мчались по бросовому льняному полю, палили из пушек.
— T — VI, — определил лейтенант Соколов и добавил: — Ни шагу назад!
Легко сказать: ни шагу. Сколько их, танков? Одни, два, три, четыре… много, лучше не считать. Наверняка больше десятка. Больше десятка — без пехоты, налегке, тянущих за собою пыльные хвосты, неумолчно и ненасытно ревущих моторами, изрыгающих огонь, неуязвимых — наши артиллеристы и петеэровцы бьют по ним — и мимо.
Танковые снаряды разрывались, брызгая пламенем и осколками; из той же ольховой рощицы проскрипел шестиствольный миномет — разрывы стали еще гуще.
— «Ванюша» заиграл, — сказал Соколов. Лейтенант еще может улыбаться! Тут не до улыбок, когда бронированные громады, рыча, мчатся на тебя, на одного тебя. Пока не начали утюжить цепь — поверни и беги. Никто не бежит? Ну и что? Что тебе до остальных? У них крепче цервы. Ах ты, высшая раса, студентик, интеллигенция, слюнтяй! Возьми себя в руки, оставайся на месте, вцепись в винтовку — и замри.
Танки ближе и ближе. Идут зигзагами. Что-то утюжат. Один загорается, другой. Остальные идут. Ревут. Утюжат что-то. Что-то — это залегшие в складках местности стрелки, пулеметные и петеэровские расчеты.
Бежать? И хотел бы — не встанешь, не понесут ноги — и от страха, и от сознания, что предаешь товарищей. Замри!
Танки рядом, прошили боевые порядки, рыскают, крутятся на месте. Еще один загорается, еще один, еще. Танки поворачивают, уходят к лесу. И Сергей, провожая их тусклым, с сумасшедшинкой, взором, понимает: он не метал противотанковых гранат (их у него не было), не стрелял из винтовки по смотровым щелям (не до того было, растерялся), но не драпанул от танков в открытом поле, выстоял — и, значит, он станет солдатом, без дураков станет!
Стрельба прекратилась. Лишь «ванюша» проскрипел раз-другой из лесу, посылая напоследок гостинцы из своих шести стволов. Разрывы смолкли, и стал слышен протяжный крик.
Кричали поблизости, Сергей побежал туда, где кричали, и, покуда бежал, крик смолкал постепенно. Сперва Сергей увидел раздробленные кости, кровь хлещет, а потом уже лицо, будто залепленное гипсом: горбатый нос, щеки в складках, «ванюшин» гостинец достался Рубинчику.
Возле Рубинчика суетились, размахивали руками, звали санинструктора, хотя он стоял тут же, доставал из санитарной сумки жгуты и бинты.
Недавно я попрощался с Сидоркиным, теперь прощаюсь с Рубинчиком. Прости, Александр Абрамович, хоть я ни в чем не виноват перед тобой, это вина живого перед мертвым. Ты еще жив, и ты уже мертв: глаза закатываются, все синей лицо, слабее дыхание. Прости!
Санинструктор сказал:
— Горюшко, он и в грудь ранен, множественное ранение. Видать, кончается…
На привале почтальон Петрович раздавал письма.
Солдаты брали треугольники, разворачивали, читали. Петрович поднял над головой плотный настоящий конверт:
— Рубинчик, пляши! Где Рубинчик?
— Давай мне, я отправлю назад, напишу семье, — сказал Быков.
На привале повар Недосекин раздавал обед — сверх порции добавка. Пощалыгин оживился:
— Мой корешок Кеша Бянкин травил: тяжелей на желудке — легче на сердце. Артемий Константинович, ты нынче добрый?
— Злой я, — сказал Недосекин. — Обед закладываешь с утра, до атаки, до бомбежки и танков. А к обеду многих недосчитаешься, вечная им память.
Пощалыгин поперхнулся, смущенно гмыкнул.
К вечеру на большак вышла группа местных жителей, прятавшихся в лесу. Женщины, дети, старики смешались с солдатами, обнимали, плакали, удивлялись:
— С погонами! Уходили-то в сорок первом при петлицах.
Дед в полотняной рубахе, с белой окладистой бородой, сказал во всеуслышание:
— Така форма была до революции. Служил, знаю.
Молодайка в застиранном сарафане подряд целовала бойцов, причитая:
— Родные наши… Заждалися вас, родные…
Дед цыкнул на нее:
— Не слюнявь воинов, Аграфена! И не гунди, как по покойникам!
Молодайка пуще запричитала:
— Родненькие наши… И мой Федя, муженек, тоже вот так где-то во солдатах… Живой ли он, Федя- то?
— Теперь ожидай от него вестей, — сказал Пощалыгин, с сожалением отпуская от себя молодку.
— У каждого в армии кто-сь имеется, — сказала дородная старуха в черном платке, вытирая слезы кончиком «латка. — У меня двое сынов в армии. Без вести…
— Не гундите вы, бабы. Надобно песни спевать от радости, а вы гундите, — сказал дедушка, но у самого глаза влажные.
К Пощалыгину подошел мальчишка — в портках с заплатами, худющий, с выгоревшими волосами и грязными пятками, робко спросил:
— Дяденька, а вы нас назад не отдадите немым?
— Не отдадим, пацан, это точняком, — сказал Пощалыгин и начал развязывать вещевой мешок. — На вот, держи.
— Мне? — спросил мальчишка.