— Ну да, Тянь-Шань, — не смутился Пощалыгин. — Только там и не побывал… Да на Севере не побывал. Но дружок, Кеша Бянкин, травил: полярная ночь, белые медведи, мороз — аж спирт замерзает, а кругом эти… Как их?.. Айзенберги…
— Айзенберги — это еврейская фамилия, — вмешался Рубинчик, и солдаты прыснули. — У меня в магазине, а я директор универмага, служил продавец в обувном отделе. Я ему долбил: «Айзенберг, чтобы торговать, необходима аккуратность, необходима…»
— Чего ты пристал ко мне с каким-то Айзенбергом? — обозлился Пощалыгин.
Рубинчик хладнокровно доматывал обмотку:
— Умоляю, не грубите. Вы об айсбергах, а я — об Айзенбергах. Это еврейская фамилия.
— Ну и хватит, замолчи!
Рубинчик похлопал по икре, проверяя, прочно ли намотал обмотку, взялся за другую и лишь тогда сказал:
— Я вам говорю: «вы». И вы мне говорите: «вы».
— Да иди ты…
— Прекрати, Пощалыгин! — закричал Сергей. — Александр Абрамович на пятнадцать лет старше тебя, а ты хамишь!
— Виноват-с, простите-с. — Пощалыгин, придуриваясь, кланялся и сюсюкал. — Больше не буду-с.
Он сплюнул, направился к выходу из шалаша:
— Господа, фоны бароны.
Вернулся спустя пять минут и как ни в чем не бывало весело сказал:
— Ну, братья славяне, дрыхнуть? Пахомцев, стели шинельку. Мы с тобой, как муж с женой, спина к спине…
По распорядку утрами Караханов проводил политинформацию — читал записанную батальонными радистами сводку Информбюро. Сводки были спокойные — на фронтах ничего существенного, бои местного значения, поиски разведчиков и артиллерийская перестрелка. Но у Сергея каждый раз сжималось сердце: Информбюро сообщало о крупных воздушных боях на Кубани. Уже недели три немецкая авиация рвалась бомбить Краснодар. Как там, в родном городе? Может, поэтому и от мамы ничего нет — из-за бомбежек? Жива ли она, что с ней?
Прочитав сводку, замполит вставал на цыпочки и неизменно спрашивал:
— Вопросы имеются?
И неизменно поднимался Пощалыгин:
— Что насчет второго фронта? Когда откроется?
— В свое время откроется, — отвечал Караханов.
В перерывах между занятиями, когда поступала почта, Чибисов читал вслух дивизионную газету. Однажды он взял ее и необыкновенно торжественным тоном прочел:
— «Дела и люди подразделения Чередовского…» Сначала никто не понял, что газета пишет об их роте, но Чибисов стал называть фамилии, и к газетному листу потянулись, он пошел по рукам. Под корреспонденцией подпись курсивом: «Ефрейтор Арк. Чибисов».
— А почему — Арк.? — спросил Пощалыгин у Сергея.
— Сокращенно — Аркадий.
— Здорово! — уважительно сказал Пощалыгин. — Расписал про нашу роту. И тебе выдал… А ругать в газетке дозволяется?
— Конечно. — Подошел сам Чибисов. — Нерадивых бойцов. Критикуют.
— Здорово, — повторил Пощалыгин.
Дни подстраивались один к другому в затылок — однообразные, бедные внешними событиями. От зари до зари солдаты занимались учебой: изучали винтовку, автомат, ручной пулемет, гранаты, проводили боевые стрельбы, совершали марши — иногда в противогазах, зубрили уставы, окапывались, атаковали, отбивали воображаемые нападения танков и самолетов и чего только не делали! К отбою уставали так, что язык вываливался, по определению Пощалыгина. И погода не радовала: солнце прорезывалось изредка, небо в тучах, перепадают дожди, утрами и вечерами не рассеивается гнилой туман.
Народу в отделении поубавилось: на кратковременные сборы ручных пулеметчиков откомандировали в дивизию Захарьева, Чибисова вызвали в полк — сперва на семинар агитаторов, а после оставили на семинаре редакторов боевых листков. Прощаясь, Чибисов наказал Рубинчику сохранять его письма, и теперь Александр Абрамович беспокоился не столько о своей корреспонденции, сколько о чибисовской.
Почтальон приходил перед обедом. Это был пятидесятилетний нестроевик, страдавший плоскостопием и мобилизованный совсем недавно. Почтальон неимоверно тощ, и шинель на нем болталась, как на пугале. Его замечали издали: «Петрович ковыляет!» Фамилии его не знали.
Петрович, расстегивая клеенчатую сумку, хромал в центр тесного круга и вздымал пачку разноцветных бумажных треугольников. Показывал в улыбке бескровные десны:
— С условием: плясать!
Но никто не плясал. Счастливцы нетерпеливо выхватывали у Петровича треугольники и отходили. Сержант Сабиров, прочитав письмо, сидел неподвижно, скрестив ноги, и смотрел вдаль, за лесную кромку, на юг. Курицын заливался краской, перечитывая письмо, и с каждым разом румянец становился гуще. Рубинчик получал не треугольники, а конверты: в них почти всегда были фотокарточки жены и двух дочерей, толстощеких и горбоносых, как Рубинчик. Показывая фотографии, Александр Абрамович объяснял: «Мой брат Иосиф фотограф. Щелкает».
Еще не вскрывая конверта, он вопрошал у Петровича!
— Чибисову есть?
Если не было, Петрович разводил руками, как бы оправдываясь:
— Пишут. Вон и Пахомцеву, и Пощалыгину пишут, И Захарьеву…
Случившийся поблизости старшина Гукасян сказал:
— Захарьеву неоткуда получать. Погибла у него семья.
— А вот у меня, ежели на то пошло, куча родных, знакомых и прочих близких. А переписки нету, — сказал Пощалыгин, и его выцветшие глазки, как тогда, при упоминании о приснившейся Аннушке, утратили на мгновение свой нагловатый блеск, стали грустными.
— Напишут, беспременно напишут, — по выработавшейся привычке утешать шамкал Петрович, хромая дальше.
Сергей провожал его взглядом, пока болтающаяся, как на палке, шинель не скрывалась.
Но сегодня все произошло по-иному. Едва отдышавшись, Петрович поманил Сергея пальцем:
— Пахомцев, танцуй! Кто прав? Написали?
Сергей, будто через силу, подошел к почтальону, взял сложенный из листа ученической тетради треугольник и, беспомощно озираясь, завертел его в руках.
— Ополоумел от радости, — сказал Пощалыгин. — Да раскрой! Читай!
Сергей опомнился. Взглянул на обратный адрес. «Краснодар, улица Чапаева, Пахомцева…» Мама! Жива! Тугое и горячее подступило к горлу, и, чтобы не заплакать, Сергей закусил губу.
Он протолкался сквозь толпу и пошел к курилке — скамейке из березовых жердей у врытой в землю бочки с плавающими окурками, развернул треугольник. На серой в волосках бумаге, исчерченной косыми линиями, прыгали фиолетовые с наклоном в разные стороны буквы.
«Дорогой мой сынок Сережа!» Он прочитал письмо и от волнения мало что понял. Ясно было одно: мама жива. Жива!
Успокоившись, вновь поднес листок к глазам:
«Дорогой мой сынок Сережа! Я не могла ответить на твои письма. Почему не могла, я тебе сообщу позже, а сейчас сообщу только, что жива и здорова. Сегодня я впервые попала домой, соседка Мария Даниловна, ты ее помнишь, из седьмой квартиры, передала мне твои письма. Спасибо ей, сберегла. Драгоценный мой сынок, значит, ты жив! А для матери больше ничего не надо, лишь бы знать, что жив. Ты сообщаешь, что болезни тебя не донимают, как будто их и не было. Дай бог, милый мой сынок, быть тебе здоровым и благополучным. Верю и надеюсь, что мы доживем до встречи. Когда же настанет этот