любого риска, передававшуюся по мужской линии из поколения в поколение.
Гийом, покусывая усы, слушал речь брата. Теперь он всем своим нутром осуждал авантюру, ответственность за которую нес вместе с Жозефом. Он молчал, но жадно ловил малейший оттенок чувств, пробегавших по лицу отца. Он остро ощущал свое сходство – единственную свою связь – с этим нелюбимым человеком, и отвращение к самому себе, к жизни наполняло его душу. Он ждал, чтобы уста неправедного высказали то, что должен был бы изречь праведный.
Старик думал недолго.
– Ладно. Уберите-ка все это прочь!
– Ипполит! – не сдержавшись, вскрикнула Сара.
Кузен Яков Штерн переминался с ноги на ногу, не в силах отвести глаз от бумаг.
– Не так уж плохо! Вовсе не плохо, – бормотал он.
– Так как же, папа? – произнес довольно резко Жозеф. Он растерялся.
Ипполит, собиравшийся уже выйти из комнаты, остановился. В первый раз за эти три дня он почувствовал, что достаточно владеет собой и может взглянуть сыновьям прямо в лицо.
– Давай кончим это дело, сынок. Ты настаиваешь, но ты не прав. Я хочу сказать тебе одну вещь: моя фабрика, постройки и оборудование – правда, оборудование устарело – стоят шестьдесят – семьдесят тысяч; продать ее можно тысяч за сорок, если не за тридцать. Товаров на складе и в мастерских тысяч на восемь. Значит, будет примерно сорок пять тысяч. Нам должны три или четыре тысячи. Получается сорок восемь тысяч. Но и мы должны уплатить поставщикам две тысячи восемьсот. Остается сорок шесть тысяч. Дом с садом до войны стоили двадцать пять тысяч. Нынче за них от силы возьмешь двенадцать. Получается, пятьдесят восемь тысяч. В банке на счету Миртиля, Сары и моем (при последних словах старик запнулся) восемьдесят пять тысяч, что составляет… что составляет… сто сорок три тысячи; округляем – сто сорок пять, а точнее – сто сорок. Теперь вычтем эту сумму из двухсот десяти тысяч, остается семьдесят тысяч франков. Когда вы с братом уезжали, я имел сто сорок три тысячи капиталу, а теперь, после вашего возвращения, у меня семьдесят тысяч долгу.
Вся семья в благоговейном трепете выслушала это «имел». Оно приоткрыло тайну троицы, состоявшей из двух старших Зимлеров и жены одного из них. Но надо признаться, старик Зимлер умел рассуждать здраво. И он продолжал, незаметно для самого себя повышая голос:
– Если когда-либо кто-либо из нашей семьи входил в долги, он делал это для спасенпя своей жизни и своего дела, но бросать деньги ради удовольствия и клянчить их потом на стороне, чтобы восполнить растрату, – этого никто из Зимлеров еще не делал. Значит, кто же из нас сумасшедший? Уехать отсюда – я согласился, послать вперед своих сыновей – я согласился. Я даже согласился подписать доверенность. Но выслушай меня, Жозеф!
Его губы морщила презрительная усмешка, как морщит морскую гладь нос судна, идущего на всех парусах. И то, что он сказал, стоило выслушать.
Что такое, в сущности, Зимлеры? Это фабрика, это имя и честь фирмы. Даже Дольфус не нашелся бы что возразить. Но Зимлеры, оказывается, – это нечто еще большее. Зимлеры ничего ни от кого не просят, расплачиваются по долговым обязательствам до срока и помогают единоверцам. И если Зимлер пишет в правление местного банка: «Податель сего человек честный; дайте ему ход, я, Ипполит Зимлер из Бушендорфа (Верхний Рейн), за него ручаюсь», – это стоит миллиона.
Так Зимлеры ширились, принимая все новые и все более грозные ипостаси. Сюда (не считая Миртиля) входили: достойная мать двух недостойных сыновей и воспоминания о целом поколении почивших фабрикантов, деятельных и настойчивых при жизни, а также такие отвлеченные величины, как сделки по закупке шерсти и продаже сукон, как заработная плата, кормившая якобы весь Бушендорф, – словом, все, что так или иначе относилось к фабрике из белого камня, укрытой каштанами.
Эти гортанные звуки, как деревянные клинья, врезались в безмолвие гостиной. Тут же, без всякого перехода, присутствующие узнали, что лицо на то дано человеку, чтобы краснеть от стыда, но не ему, старику, приходится сейчас краснеть. Что взрослый человек благоразумнее ребенка, но что ребенок искреннее взрослого и что сыновья Зимлера не обладают вышеназванными достоинствами. И наконец – в ту минуту, когда бакенбарды Ипполита зашевелились и окружающие услышали первые скрежещущие звуки слова «разорение», – смерч, которого с трепетом ожидали те, кто знал нрав старика Зимлера, грянул и смял их.
Тут не было уже ни владельца фабрики, рассуждающего о делах, ни отца, наставляющего своих сыновей. По гостиной шагал злобно высмеивавший всех старик, грузно переставляя раздутые подагрой ноги, скрытые, как чехлами, широкими клетчатыми панталонами, и паркет трещал под его тяжестью. Шагала обезумевшая туша. Зимлер защищал то, что он полагал смыслом своей жизни, и разил направо и налево ряды своих врагов.
– Купили! Купили! А по какому праву? Отвечайте же! Не желаю иметь с вами ничего общего! Убирайтесь вон! Доверенность, доверенность! А что было написано в доверенности? Там черным по белому написано: «арендовать», а не покупать. Убирайтесь вон! Вы не мои сыновья! Я остаюсь здесь; предпочитаю быть платежеспособным пруссаком, а не разорившимся французом! Если я захочу – вы слышите? – я могу подать на вас в суд, на всех вас и на тебя, Блюм, в том числе! Достаточно одного моего знака. Вон! Вы… мошенники… вы… Миртиль… Миртиль!
В эту минуту вошел Миртиль. Его трехступенчатая физиономия, подпираемая мощной челюстью и жестким, как ошейник, галстуком, оповещала всех и каждого, что обладатель такой внешности не может быть натурой нерешительной.
Гиппопотам резким движением схватил его за руку. Сходство двух братьев бросалось в глаза даже вопреки их физическому различию. Миртиль чувствовал, как отекшие пальцы Ипполита, подобно барабанным палочкам, судорожно колотят по его плечу. Он обвел всех присутствующих быстрым прокурорским взглядом и остановил его на старшем племяннике, которого объял нечеловеческий ужас. Губы и подбородок Гийома вздрагивали в такт с веками, он весь с головы до ног трясся мелкой дрожью: он понял, что разум завлек его в стан неправедных. Стоя по другую сторону стола, Жозеф огромным усилием воли приковал свой взор к углу буфета, глаза у него горели, как будто он сидел на скамье подсудимых, он старался подавить гнев, сгибая в дугу складной дециметр. Сара молча держалась в стороне, зная, что еще не пришел ее час.
– Что это такое у вас происходит? – задал Миртиль вопрос, по меньшей мере излишний.
Тут-то и показал маленький Блюм величие своей души. Он сам это почувствовал и никогда уже не забывал. Если кому-нибудь пришло бы в голову составить его биографию, Вильгельм Блюм вписал бы в нее