На Рыночной улице он заглянул в колбасную ван Мелле, где продавались также ранние овощи, а витрину украшала гирлянда из дичи.
— Что будете брать сегодня, баас? — осведомилась пухленькая г-жа ван Мелле.
— Куропатки свежие?
— Утренние… Завернуть вам одну?
Терлинк никогда не брал больше одной. Вероятно, об этом судачили, но ему было, в конце концов, виднее.
Затем он вернулся на главную площадь, где стоял его дом: искусно отделанный щипец, почерневший карниз, двойное крыльцо о пяти ступенях с поручнями из кованого железа. Бургомистр отряхнул грязь с подметок и вошел в столовую, где под лампой с розовым абажуром был накрыт стол на две персоны.
Г-жа Терлинк сидела за шитьем у начищенной до блеска печки и каждый вечер неизменно вздрагивала при появлении мужа, словно за всю жизнь так и не смогла свыкнуться с тем, что незадолго до шести он возвращается домой. Она не произносила ни слова, потому что в доме не говорили друг другу ни «Доброе утро! „, ни «Доброй ночи!“ — ну какая в том надобность людям, постоянно делящимся друг с другом? Она торопливо собрала кусочки ткани, катушки, ножницы, бросила все это как попало в рабочую корзинку и приоткрыла дверь на кухню:
— Подавайте, Мария!
В странном освещении, создаваемом розовым абажуром, бургомистр смотрел на свое отражение в каминном зеркале. Он оставался совершенно бесстрастен, но не у отрывал взгляда от зеркала все время, пока снимал пальто и шапку, а затем грел руки над печкой.
Мария вышла из кухни, приняла от хозяина пакетик с куропаткой, а затем принесла супницу — и все это также без единого слова.
Ставни были открыты, и сквозь окно, где красовался медный горшок с каким-то зеленым растением, с улицы было видно, как все трое медленно и безмолвно движутся в розовом свете.
Терлинк уселся, его жена, в свой черед, села, сложила руки и начала читать благодарственную молитву — сперва еле слышно, одними губами; затем мало-помалу шепот стал различим и на последних словах перешел в бормотанье.
После супа подали картофель с простоквашей. Йорис любил это блюдо, приправленное мелко нарезанным репчатым луком, и уже тридцать лет ел его каждый вечер.
Дверь в кухне оставалась открытой, и слышно было, как потрескивает на огне куропатка, но супруги знали, что достанется ока не им.
Обычно г-жа Терлинк дожидалась, пока хозяин доест, после чего боязливо сообщала:
— Привезли уголь.
Или:
— Приходил сборщик платы за газ.
Словом, что-нибудь в таком роде. Мелкие домашние новости.
Бургомистр слушал жену не отвечая, словно думал о чем-то другом, потом отодвигал свое кресло и закуривал сигару.
Он еще не успел вставить ее в янтарный мундштук, как в коридоре задребезжал звонок.
Звонил он очень громко. Коридор был широкий, выложен плитами, лестничная клетка просторная, и звуки, отражаясь от стен, становились особенно резки по вечерам или когда хозяева никого не ждали.
Действительно, звонок оказался настолько неожиданным, что служанка Мария на мгновение замешкалась, уставившись на хозяина: она не знала, как он прикажет ей поступить. Когда она открыла входную дверь, из коридора донеслось шушуканье. Мария вернулась, удивленно и беспокойно доложила:
— Это маленький Клаас.
Одного этого непредвиденного визита оказалось достаточно, чтобы лицо г-жи Терлинк выразило всю гамму чувств человека, застигнутого катастрофой. Она испуганно всматривалась в мужа, в Марию, и глаза ее, созданные для того, чтобы плакать, выражали отчаяние.
— Где он?
— Я оставила его в коридоре.
Мария даже не зажгла лампу. Терлинк застал Жефа Клааса в темноте: тот стоял у стены, держа шляпу в руке.
— Что тебе?
— Мне надо поговорить с вами, баас.
Все это не лезло ни в какие ворота: Жеф Клаас, всего несколько месяцев назад поступивший служащим на сигарную фабрику, не должен был приходить к хозяину. Если хотел сказать что-то важное, мог сделать это днем, в кабинете патрона.
Однако Терлинк открыл дверь, находившуюся прямо напротив столовой, щелкнул выключателем, вошел в кабинет и нетерпеливо обернулся:
— Ну? Входи же.
В этой комнате не топили по целым дням, но Терлинк, войдя в нее, зажег газовый обогреватель, установленный позади его кресла и обжигавший ему спину.
Усевшись сам, но оставив молодого человека стоять, он заметил, какие у того лихорадочные глаза и как нервно теребят его пальцы края шляпы.
— Что тебе нужно?
Посетитель был настолько взволнован, что ему никак не удавалось заговорить и он озирался по сторонам, словно намереваясь убежать.
Вместо того чтобы подбодрить молодого человека, глыбообразный Терлинк глядел на него через сигарный дым, но не так, как смотрят на себе подобного, а так, Словно перед ним было нечто неодушевленное — стена «или дождь.
— Понимаете, баас…
Молодой человек знал, что слезы ничему не помогут. Напротив. Поэтому он сдерживался. Открывал рот, закрывал, поправлял воротничок, который его душил.
— Я пришел…
Он был худ, как тот единственный из куриного выводка рахитичный цыпленок, которого по таинственным причинам остальные отгоняют ударами клюва. Он был во всем черном, в стоячем воротничке, накрахмаленных манжетах и ботинках с лакированными носами.
— Я должен у вас попросить…
Наконец нарыв прорвался:
— Мне совершенно необходима тысяча франков… Я не осмелился попросить об этом на работе… Удержите ее из моего жалованья.
От сигары, очень черной сигары с исключительно белым пеплом, который Терлинк, удовлетворенно его разглядывая, старался не стряхивать как можно дольше, медленно-медленно струился дымок.
— Когда тебе в последний раз давали аванс?
— Два месяца назад. У меня болела мать.
— Она что, снова заболела?
— Нет, баас.
Проситель затряс головой. В этом кабинете, постепенно затопляемом теплом газовой печи, он чувствовал себя более затерянным, чем в незнакомом городе или в пустыне.
— Если вы не ссудите мне тысячу франков, я покончу особой.
— Вот как? — равнодушно отозвался Терлинк, подняв голову. — Ты действительно это сделаешь?
— Придется… Клянусь вам, баас, мне совершенно необходимы эти деньги.
— Да у тебя хоть револьвер-то есть?
Мальчишка, не удержавшись, ощупал свой карман и с непроизвольной гордостью объявил: