Он запер дверь, еще раз заглянул в окошечко, хотя и знал: пока он рядом, Эмилия не шелохнется.
Внизу опять он ничего не сказал. Жена шила, время от времени поднимая на него глаза и со вздохом опуская их. Сквозь открытую дверь было видно, как Мария моет посуду.
Как и каждый вечер, бургомистр надел шубу, выдровую шапку, зашел в кабинет и взял сигар из коробки на выступе камина.
На улице дождя не было, но землю и предметы покрывал липкий слой тумана. Светились лишь красноватый диск часов на башне ратуши да словно кровоточащий фонарь слева от входа в полицейский комиссариат.
Прежде чем войти, как каждый вечер, в кафе «Старая каланча», Терлинк машинально прочел на одном из соседних домов золотые буквы настенной плиты под мрамор: «Пиво ван Хамме».
Не улыбнувшись, он отряхнул обувь, открыл дверь с матовым стеклом и шагнул в пропитанное запахом сигар тепло, в негромкий гул голосов, в котором, как лейтмотив, угадывалось:
— Добрый вечер, баас!
Стены были темные. Мебель тоже. Кафе «Старая каланча» копировало тяжеловесный и строгий стиль ратуши, и, как в ратуше, стены были украшены гербами, а камин окружен резным деревом.
Не торопясь, пожалуй, даже нарочито медленно, Терлинк снял шубу, посмотрел налево, направо, заглянул в карты игроков в вист, оценил расположение фигур на шахматной доске и наконец уселся на свое место между прилавком и камином.
Бургомистр щелкнул футляром. Он докурил сигару до половины и, как всегда в такой момент, достал другой янтарный мундштук, длиннее, чем первый, чтобы дым проходил то же расстояние и сохранял одинаковую температуру.
Второй мундштук также хранился в футляре, лежащем в другом кармашке жилета.
Кес, владелец «Старой каланчи», подал Терлинку кружку коричневого пива, покрытого кремовой пеной:
— Добрый вечер, баас!
— …вечер, Кес!
По правде говоря, слова эти звучали более тяжеловесно и жестко, потому что говорили здесь по- фламандски, да еще с местным вернским акцентом.
Так что Кес на самом деле сказал:
— Goeden avond. Baas.
А Терлинк буркнул нечто вроде:
— …den avond, Kees.
Репродукции на стене изображали: одна — на четверть искуренную сигару, которая лежит на столе, покрытом скатертью с бахромой; другая — блаженно улыбающегося толстяка курильщика.
Обе репродукции, выдержанные в колорите старых фламандских картин, были рекламой сигар «Vlaamsche Vlag»[3], которые производил Терлинк.
Кое-кто потягивал можжевеловку, но большинство пили пиво. И все-таки в кафе царил острый запах можжевеловки, прорываясь сквозь густой аромат сигар и трубок.
Равномерно урчащая печка с тяжелыми медными накладками время от времени, когда тянуло сквозняком, разгоралась с неожиданным неистовством.
Вистеры постепенно накалялись. Пешки двигались по шахматной доске. Вдали, на плацу у казарм, пел горн.
— Плутуешь, Потерман! — миролюбиво бросил по-прежнему невозмутимый Терлинк со своего места в углу у камина.
И Потерман краснел, потому что это не было шуткой.
Терлинк никогда не шутил. Он изрекал истины, вроде этой, спокойно, не давая себе труда сопроводить их улыбкой или негодованием.
— Плутую? Я?
— Да, ты. Ты только что мизинцем передвинул своего слона на одну клетку.
— Если и так, то, клянусь, не нарочно.
Все здесь было тяжеловесным — жесты, воздух, свет, с трудом пробивавшийся сквозь завесу дыма в кафе и другую» на улице, — завесу летучей сырости, сотканную из мириад незримых капелек и повисшую над городом Я полями.
Тяжеловесны были пешки на шахматной доске, карты с наивными рисунками, репродукции, жара и даже набранное готическим шрифтом название местной газеты, которую разворачивал Йорис Терлинк.
Кес, хозяин «Старой каланчи», обтирал пивной насос после каждого накачанного стакана, а его жена в глубине зала чинила штаны, принадлежащие, по всей видимости, мальчику лет десяти.
В воздухе еще тянуло запахом жареной крольчатины.
Хозяева ели ее на ужин. Служанка уже спала на верхнем этаже: она поднималась в пять утра.
И вдруг завсегдатаи услышали торопливые шаги, прочертившие шумную диагональ через площадь. Подбежавший к кафе человек завозился у двери, которую не сумел открыть сразу: в спешке он повернул ручку в обратную сторону.
Все уставились на него. Это был один из десяти вернских полицейских, отец многочисленного семейства, принятый на службу два года назад.
— Баас! Баас!
Несмотря на серьезность ситуации, все почувствовали, насколько неуместно его вторжение и присутствие в кафе, где собирается исключительно элита города, и чем больше бедняга съеживался, стараясь проскользнуть между столиками, тем чаще наталкивался на стулья.
Он даже не знал» вправе ли он говорить при всех.
Бургомистр посмотрел на него недобрыми глазами.
— Стреляли из револьвера…
Должен он говорить или не должен? Ну почему его не подбодрят хоть словом или взглядом?
— Один мертв.
Над сигарой поднялся густой клуб дыма, и Терлинк слегка пошевелил ногами.
— Это Жеф Клаас. Сперва он выстрелил через окно в барышню ван Хамме…
Все удивились, потому что Йорис Терлинк не шелохнулся и, более того, долго сидел с закрытыми глазами.
— Это случилось только что. Мой напарник ван Стетен остался на месте происшествия, а я побежал сюда.
Полицейскому очень хотелось подбодрить себя пивом или, лучше, можжевеловой, стаканы с которыми стояли на столах.
— Мертва? — осведомился наконец Терлинк.
— Не думаю. Она была еще жива, когда…
Бургомистр снял с крючка свою шубу, нахлобучил выдровую шапку:
— Пошли!
Идти было недалеко: ван Хамме жил на Рыночной улице, через три дома от ван Мелле, где Терлинк купил куропатку. Но лавка была давно уже закрыта. В темных углах, держась на известной дистанции, жались люди.
Дом у ван Хамме был большой, каждый этаж тремя окнами выходил на улицу, как у бургомистра, да и у других здесь по вечерам не закрывали ставни, может быть, для того, чтобы показать всем богатство обстановки.
Комиссар Клооп был уже на месте. С ним трое полицейских.
Понять, что произошло, особенно увидев на тротуаре осколки стекла, было нетрудно.
Один из углов передней комнаты в доме ван Хамме занимал рояль. Лина, без сомнения, играла. Толстяк ван Хамме, ее отец, весивший сто тридцать кило, наверняка стоял рядом, переворачивая нотные страницы.
Жеф Клаас выстрелил с улицы, целясь в Лину.
Затем сунул себе в рот еще горячий ствол и…