— А потому, что рёбер много, Анюта, а мужикам всего надо побольше: не только Севастополь, но и чего-нибудь позелёней, — Ялту! Не только жену, но и чего-нибудь позелёней! А если в кошельке есть зелёные, то можно уберечь и ребро!
— Сейчас уже ты за херню взялась! — громко прервал Катю Гуров. Сузившимся голосом. — Абсолютную херню! Всё у тебя уже смешалось! Зелёный, красный, синий!
Самая краснолицая американка оттянулась теперь к Гурову:
— Очен извинить! Я желаю спрашиват про синий: как этот вы називает?
— Это херня называется! — совсем уже узко бросил ей Гуров через плечо. — Абсолютная херня!
— Не хами! — раскраснелась и Катя. — И извинись!
— Ещё?! — возмутился Гуров и принял такое выражение лица, при котором в обозримом будущем не извиняются. Наоборот, сами требуют извинений. — Извинись сама!
Я поднял бокал и предложил выпить за именинницу.
— Не надо больше за меня, — произнесла Анна. — И ссориться тоже никому не надо, да? Давайте лучше я вам всё сейчас расскажу. Вот только ещё этот бокал допью…
29. Она замолчала оттого, что не пела
Так я всё и услышал про судьбу Анны Хмельницкой.
Рассказывала она хоть и скороговоркой, но долго, потому что время от времени останавливалась. Видимо — по мере того, как в голове её или в сердце останавливалась какая-то мысль. Точнее — какое-то чувство, ибо остановившихся мыслей у неё было мало. Чаще всего чувство было, видимо, печальное.
Впрочем, закончила Анна рассказ как раз весёлым воспоминанием.
Ей показалось, что когда впервые объявили о задержке рейса и она пошла к телефону звонить в Лондон, — ей показалось, что я увязался за ней произнести глупую фразу. Что-нибудь про лицо. Дескать, очень похожее. Потому, что в моём возрасте мужики говорят ей только о лице. А думают, мол, как все остальные — о корпусе. Как, например, тот же Гуров. Который сразу, оказывается, про корпус и заговорил. И который, кстати, — пока подошёл к ней, — выглядел, как старинные часы. С маятником.
Гуров не стал уточнять почему. То ли знал про маятник, то ли осмысливал услышанное. Подозвал взамен гарсона и заказал ещё водки.
После того, как Анна начала рассказывать, гарсон уже приносил водки по гуровскому же заказу. Приносил — по своему вкусу — и горячие блюда, до которых никто из нас не дотрагивался. И не только по той причине, что закусок было много. Сама Анна не притрагивалась и к закускам. Только пила.
Захмелела, впрочем, Катя, хотя и отведала все холодные яства, а синее доела до конца. Поделившись с самой красной из американок. Которая тоже неизвестно от чего — захмелела вместе с остальными американцами. И арабками с арабом за моей спиной. И те, и другие пили соки. Единственными из наших соседей, захмелевшими по наглядной причине, были русские музыканты: их уже и видно не было за частоколом пустых пивных банок.
Всё это время спикеры пели про любовь. Прервалась музыка только раз на романсе о том, что отцвели уж давно хризантемы в саду. Прервалась как раз на том месте, где у тонкоголосого и несчастного певца, бродящего по саду и всего из себя измученного, покатились из глаз невольные слёзы. Американка собралась его крепко пожалеть, но не успела из-за объявления об очередной задержке вылета по всем направлениям.
Теперь уже песни пошли совсем пошлые. В стиле рок. Чтобы отвлечь внимание от непогоды. Какой-то украинец с фамилией Корнелюк запел про то, что однажды ехал на балет в трамвае:
Кате, несмотря на хмель, стало стыдно за своего земляка, и она попыталась перевести разговор на главную тему. Сказала Анне, что, хотя грузинский армянин — подлец, её лично он пока не убедил в непорядочности шотландца Гибсона. И что, может быть, Заза врёт. И что всем нам вместе надо ещё раз позвонить тому в Лондон.
Тем не менее, закончив про балет, Корнелюк перешёл к опере:
Гуров с Анной молчали. И перебрасывались взглядами. Катя переживала из-за всего: за Анну, за Анну с Гуровым, за Корнелюка. Потом вдруг встрепенулась, резко пригласила к нашему столу музыкантов, резко же разлила им водки и потребовала выпить за именинницу.
Оба парня, и чемодан и гуру, сказали, что где-то уже видели Анну, а девушка добавила, что Анна тоже ей нравится, хотя она нигде её не видела. Ещё сказала, что у Анны добрые глаза. Как у её подруги, тоже певицы, которая утопилась и о которой она написала песню.
Чемодан закивал: клёвая песня. И правильно: такие же клёвые глаза. Потом девушка сказала, что её зовут Оля и она сейчас споёт эту песню. И потянулась назад за гитарой. Все умолкли, а гарсон догадался отключить спикеры.
Жужжали только два огромных решётчатых вентилятора на подставках. Стояли у залитой светом стены как часовые — лицом друг к другу — по обе стороны мозаичного панно с картой России. А карта была выгравирована на берёзовом дереве.
Оля запела сразу, не настраивая инструмента:
Ребята подпели последнюю строчку четыре раза, и Оля продолжила непохожим на неё, хриплым, голосом: