мощь. Именно на рационализм уже два века — и не худших в истории — люди возлагают все свои надежды; он породил науки и их практические приложения; он был идеалом и страстью; он стремился соединить людей, открывая им те универсальные истины, которые могли бы послужить всеобщему примирению и со свойственным ему наивным и симпатичным оптимизмом отважно путал Зло с ошибками. Ничего не поймет в еврейском рационализме тот, кто захочет увидеть в нем какую-то абстрактную склонность к спорам, не пожелав признать, что это не что иное как неизменная и юная любовь к людям. Но в то же время, это и дорога бегства, я бы даже сказал, — королевская дорога бегства. В самом деле, мы уже видели, что одни израэлиты пытаются отрицать еврейскую ситуацию своим поведением и в своем сознании, а другие выбирают себе такую концепцию мира, в которой нет места даже самому понятию расы, — и все это, разумеется, лишь попытки спрятаться от ситуации еврея. Но если бы им удалось убедить себя и убедить других в том, что понятие «еврей» противоречиво, если бы им удалось развить в себе такое видение мира, которое позволило бы им не видеть еврейской действительности, как дальтоники не видят красного или зеленого, — разве тогда не смогли бы они с чистой совестью заявить, что они 'просто люди среди людей'? Рационализм евреев есть страсть, — страсть к Всеобщему, и они выбрали ее для борьбы с индивидуалистическими концепциями, которые превращают их в особые существа. Разум — вот то, что лучше всего распределено в мире; он не принадлежит никому, и он принадлежит всем, и он для всех одинаков. Если существует Разум, то уже нет истины французской и истины немецкой, как нет истины негритянской или еврейской, — есть лишь единая Истина, и лучший — тот, кто ее открывает. Перед лицом всеобщих и вечных законов и сам человек становится всеобщим. И нет больше евреев и поляков, есть люди, живущие в Польше, и другие, объединенные записью в документах: 'вероисповедание иудейское', но поскольку в основе их существования — всеобщее, они всегда могут прийти к согласию. Вспомните, как у Платоновского философа из диалога «Федон» пробуждение разума становится смертью тела, отмиранием особенностей характера, как бесплотный философ, из любви к абстрактной и всеобщей истине, теряет все свои индивидуальные черты и становится оком Всеобщего. Именно такой бесплотности и ищут некоторые израэлиты. Лучшее средство не ощущать себя евреем — обратиться к Разуму, потому что рассуждение равно действительно для всех и воспроизводимо всеми: не существует еврейского способа делать математические расчеты, поэтому, когда еврей-математик рассуждает, он утрачивает плоть и становится человеком всеобщим. И антисемит, проверяющий его рассуждения, сколько бы ни сопротивлялся, становится ему братом. Таким образом, рационализм, которому так страстно привержен еврей, это прежде всего упражнение в аскетизме и очищении, это побег во всеобщее; молодой еврей, ощутивший вкус блестящих и абстрактных умозаключений, — подобно младенцу, ощупью узнающему свое тело, — пробует и исследует это упоительное состояние человека всеобщего, и того согласия, той ассимиляции, в которых ему отказано в социальной сфере, он достигает в сфере высшей. Для него выбор рационализма — это выбор человеческой судьбы и человеческой природы. Поэтому заявление о том, что 'еврей умнее христианина', в одно и то же время верно и неверно. Правильнее было бы сказать, что у еврея есть вкус к чисто интеллектуальному, что он любит заниматься такими объектами, как «все» и «ничто», что заниматься ими ему не мешают ни те бесчисленные, в частности, рудиментарные, табу, на которые наталкивается сознание христианина, ни та характерная индивидуалистическая чувствительность, которую столь охотно культивируют в себе неевреи. Надо еще добавить, что у еврея проявляется то, что я назвал бы страстным империализмом разума, поскольку ему важно не просто доказать, что он прав, его цель — убедить собеседников в абсолютной и безусловной ценности рационализма. Он ощущает себя миссионером всеобщего; бросая вызов всеобщности католической религии, от которой он отторгнут, он хочет утвердить «католицизм» разума в качестве средства постижения истины и средства духовной связи людей. Не случайно иудейский философ Леон Брунсвик ставил знак равенства между прогрессом разума и прогрессом объединения человечества.
Антисемиты упрекают еврея в том, что он 'не созидает', что он носитель 'духа разрушения'. Это абсурдное обвинение (разве Спиноза, Пруст, Кафка, Дариус Мийо, Шагал, Эйнштейн, Бергсон — не евреи?) может показаться правдоподобным благодаря тому, что еврейский интеллект часто приобретает критическую направленность. Но и тут дело опять- таки не в предрасположенности мозговых клеток, а в выборе оружия. В самом деле, на евреев спущены иррациональные силы, рожденные традициями, расизмом, судьбой нации, инстинктом. При этом утверждается, что именно эти силы создали культуру, историю, памятники и практические ценности, которые в значительной степени сохраняют в себе породившую их иррациональность и доступны только интуитивному познанию. Еврей защищается; отрицая заодно с иррациональностью и интуицию, он стремится рассеять эти темные силы, устранить этот магический вздор и вообще — все, что не может быть объяснено исходя из всеобщих принципов, все, что оставляет место для подозрений в особенности и исключительности. Он в принципе не доверяет тем тоталитарным образованиям, которые время от времени рождает христианский дух, и он не соглашается. Разумеется, можно в связи с этим говорить о разрушительных устремлениях, но то, что еврей хочет устранить, строго локализовано: это комплекс иррациональных ценностей, которые открываются лишь некоему непосредственному знанию — и то без гарантии. Еврей требует подтверждать ручательствами и гарантиями все положения, выдвигаемые его противниками, потому что он этим страхует самого себя. Он не доверяет интуиции, потому что она не подвергает себя сомнению, и следовательно, ведет к разъединению людей. Если он рассуждает и собеседует со своим противником, то делает это для того чтобы с самого начала установить общее понимание, чтобы до всяких дебатов было достигнуто соглашение об исходных принципах. На основе такого предварительного соглашения он предлагает создать некий гуманный строй, опирающийся на всеобщность человеческой природы. И вечный критицизм, в котором его обвиняют, скрывает наивное стремление к разумному единению со своим противником и еще более наивную веру в то, что насилие совсем не обязательно в отношениях между людьми. В то время как антисемиты, фашисты и им подобные, взяв за исходную точку невыразимую в словах интуицию — такая она им и нужна — с необходимостью приходят к силе для навязывания тех представлений, которые они не могут внедрить иначе, неаутентичный еврей спешит растворить в критическом анализе все то, что способно разделить людей и подтолкнуть их к насилию, — ведь первой жертвой этого насилия будет он. Я отнюдь не забыл, что Спиноза, Гуссерль и Бергсон отводили место интуиции в своих построениях, но у двух первых она была рациональной, то есть основанной на разуме, критически обеспеченной и имевшей в качестве объектов всеобщие истины. Она ничем не напоминала паскалевскую 'тонкость ума', а именно эта объявленная неоспоримой, зыбкая, предполагающая тысячу неощутимых ощущений тонкость кажется израэлиту самым худшим врагом. Что касается Бергсона, то его философия дает любопытный пример построения системы антиинтеллектуализма средствами чистого интеллекта, — причем самого спекулятивного и критического. Именно посредством рассуждений он ввел понятия чистой длительности и философской интуиции, но как раз эта интуиция, раскрывающая смысл длительности и жизни, обладает всеобщностью, поскольку каждый может ее применить, и направлена на всеобщее, так как ее объекты называемы и представимы. Мне понятна та крайняя щепетильность, с которой Бергсон подходил к использованию языковых средств, но в конце концов, он пришел к заключению, что слова играют роль проводников, наводчиков и не слишком надежных гонцов. Да и кто потребовал бы от них большего? И взгляните, как непринужденно он ведет спор, — перечитайте первую главу эссе о непосредственных данных, или классическую критику психофизиологического параллелизма, или критику теории афазии Брока. В самом деле, ведь можно вслед за Пуанкаре сказать, что неевклидова геометрия сводится к выбору определений