происхождении и о прежних клириках, отличает некоторых из них и составляет некоторую символическую коллегию: Академию. Их содержит король, читают избранные, единственной заботой их становится соответствовать ожиданиям этого узкого круга. У писателей почти столь же чиста совесть, как у клириков XII века. В эту эпоху еще нельзя говорить о потенциальной публике, отличной от публики реальной.
Лабрюйер начал говорить о крестьянах, но он пишет не для них. Когда он отмечает факт их бедственного положения, то это не довод против идеологии, с которой он совершенно согласен, а в поддержку этой идеологии: это позор для просвещенных монархов, для милосердных христиан. Так он общается с массами через их голову. Эта книга, конечно, не способствовала росту их самосознания.
Однородность читающей публики лишает душу писателя всех противоречий. Писатели не мечутся между реальными, но презираемыми читателями и читателями потенциальными, желанными, но отсутствующими. Они не мучаются вопросом о своей роли в мире. Писатель задумывается о своей миссии только в такие эпохи, когда эта миссия туманна, и он вынужден придумать ее или переделать заново. А это происходит тогда, когда за кругом избранных читателей он видит аморфную массу читателей потенциальных и может позволить себе выбирать, нужно ли их завоевывать или нет. Когда он сам выбирает – в случае, если ему удастся дотянуться до них – какие отношения с ними строить.
Писатели XVII века имеют конкретную функцию, потому что адресуются к просвещенной, очень ограниченной и активной публике, которая держит их под постоянным контролем. Их не знает народ, их ремесло лишь в том, чтобы показывать содержащей их элите ее образ.
Но можно привести много способов показывать изображение. Протестом может стать даже портрет, когда он сделан извне и бесстрастно, художником, который не видит общности между собой и своей моделью. Но для того, чтобы писатель решил создать портрет-протест настоящего читателя, ему надо понять, что между ним и публикой есть противоречие. Это значит: подойти к читателям со стороны и удивленно рассматривать их или чувствовать на себе изумленный взгляд чужого сознания (этнического меньшинства, угнетенных классов и т. д.), довлеющий над маленьким сообществом, в которое он входит.
Но в XVII веке еще не было потенциальных читателей. Художник некритически воспринимал идеологию элиты, он оказался сообщником читающей публики. Ничей посторонний взгляд не мешал его играм. Не было проклятий ни прозаикам, ни поэтам. У них не было нужды в каждом произведении доказывать смысл и ценность литературы. Тогда эти смысл и ценность были подкреплены традицией. Они полностью поглощались иерархическим обществом. Писателю были не знакомы ни гордость, ни тревоги, которые несут с собой оригинальностью творчества. Короче, они были классичны.
Классицизм расцветает в стабильном обществе, когда оно все пронизано мифом о своей неизменности. Это происходит, когда оно путает настоящее время с вечностью, историчность с традицией. Когда классовое разделение таково, что потенциальная публика остается в рамках публики реальной, и каждый читатель может стать квалифицированным критиком и цензором. Когда власть религии и политической идеологии так сильна, а запреты столь суровы, что нет даже попыток открыть новые земли в области мысли. Необходимо только оформить общие места соответственно принятым элитой, чтобы чтение (которое, как мы уже знаем, есть конкретная связь между писателем и читателем) оказалось только ритуалом узнавания, напоминающим придворный поклон. Оно должно стать процедурой подтверждения того факта, что писатель и читатель принадлежат к одному кругу и судят обо всем одинаково.
Любое духовное творчество тогда становится и актом учтивости, а хороший стиль – это Высшая вежливость автора по отношению к читателю. Читатель же, в свою очередь, непрестанно ищет в самых разных книгах все те же мысли. Это его собственные мысли, другие ему просто не нужны. Он только хочет, чтобы ему их представили в великолепной форме.
Поэтому портрет читателя, сделанный писателем, абстрактен и необъективен. Обращаясь к паразитическому классу, писатель не может изобразить работающего человека и вообще человека в его отношениях с окружающей природой.
Со своей стороны, корпус специалистов занят тем, чтобы под контролем Церкви и Монархии поддерживать в области духа идеологию эпохи. Писатель даже не подозревает об огромной роли в становлении личности экономических, религиозных, метафизических и политических факторов. То общество, в котором он живет, постоянно смешивает настоящее с вечным, и он не может даже представить себе ни малейшего изменения в том, что он называет человеческой природой. История для него только последовательность событий, влияющих только поверхностно на вечного человека, не сказывающихся на его глубинной сути. Если бы он захотел отыскать какой-то смысл в истории, то он увидел бы только вечное повторение, при котором произошедшие события могут и должны стать уроком для его современников и процесс некоторого движения вспять, поскольку главные события истории уже давно совершились, достоинства античной литературы, ее старые образцы кажутся ему совершенными. И в этом он полностью согласен со своими читателями, которые видят в труде проклятие, которое их миновало по той причине, что они привилегированны. Их единственную заботу составляет вера, почитание монарха, любовь, страсть, война, смерть и учтивость. Короче, образ классицистского человека полностью психологичен, потому что классицистская публика принимает только свою психологию. Надо помнить и то, что и эта психология традиционна, не заботится о том, чтобы открывать глубинные и новые истины о человеческом сердце. Ей не нужно строить гипотезы, – все это для неустойчивого общества, где публика объединяет множество социальных слоев, а страдающий и недовольный писатель дает объяснения своим тревогам.
Психология XVII века описательна, она не столько отражает личный опыт автора, сколько эстетически выражает мнение элиты о самой себе. Ларошфуко создает свои максимы по образцу салонных забав. Изворотливость иезуитов, игра в портреты, мораль Николя, религиозный подход к страстям создают основу сотни других произведений. Комедии создаются в сочетании античной психологии и грубого здравого смысла состоятельной буржуазии. Общество с удовольствием рассматривает себя в зеркале, ибо видит собственные мысли о самом себе. Ему не нужно знать, каково оно на самом деле, оно хочет видеть себя таким, каким себя считает.
Конечно, немного сатиры можно допустить, но только в небольших количествах. Через памфлеты и комедии элита производит, во имя своей морали, чистку и уборку, необходимую для ее здоровья. Комичных маркизов или судейских никогда не высмеивают с позиции чужого по отношению к господствующему классу. Высмеивают тех оригиналов, не подошедших обществу, которые прозябают на обочине коллективной жизни. Над Мизантропом смеются потому, что он недостаточно учтив, над Като и Мадлон – потому что она у них в избытке. Филаминта не соответствует общепринятому взгляду на женщин, Мещанин во дворянстве смешон богатым буржуа, обладающим горделивой скромностью и понимающим величие и униженность своего социального положения. А дворян он оскорбляет своим стремлением насильно проникнуть в их круг. Эта внутренняя и, так сказать, философская сатира просто несравнима с великой сатирой Бомарше, Поля-Луи Курье, Ж. Валлеса. Селина не столь смела и куда более жестока, потому что мы видим, как коллектив подавляет слабого, больного, неприспособленного. Это беспощадный хохот компании уличных подростков над беспомощным козлом отпущения.
Если писатель, по происхождению и нравственным устоям, связан с буржуазией, то он в семейном кругу напоминает Оронта и Кризаля. В нем нет ничего от блистательных и