рецептами, правилами, обычаем, конкретным местом в иерархии профессий. В XVIII веке стереотипы оказались сломаны, все пришлось начинать сначала. Создания человеческого духа, прежде более или менее удачно сделанные согласно общепринятым нормам, теперь превращаются в отдельное изобретение. Оно как бы освобождается автором от природы, достоинства и значимости изящной словесности. Каждый имеет свои собственные правила и принципы, по которым он согласен быть судим. Каждый считает, что он способен охватить всю литературу и проложить ей новые пути. Не случайно худшими произведениями эпохи стали те, которые больше всего соответствовали традиции. Трагедия и эпопея были изящными плодами сплоченного общества. А в раздираемом противоречиями обществе они могут существовать только как пережитки и подражания.
В XVIII веке писатель начал отстаивать в своих произведениях право использовать против истории данный разум. С этой точки зрения он только выражает главные требования абстрактной литературы. Он не пытается создать у читателя более четкое классовое самосознание. Напротив, он настойчиво призывает буржуазию забыть унижения, предрассудки, страхи. Дворян он убеждает отказаться от кастовой гордыни и привилегий. Он сам превратился в писателя вообще, и у него могут быть только читатели вообще. Поэтому он требует этого от своих современников. Ему нужно, чтобы они решительно разорвали свои исторические связи и создали единое человеческое общество.
Почему случается так, что в тот самый момент, когда писатель противопоставляет данному угнетению абстрактную свободу, а Истории – Разум, он сам же оказывается в русле исторического развития? Причина этого прежде всего в том, что буржуазия, по принятой ею тактике, которую она повторит в 1830 и 1848 годах, перед захватом власти делает одно дело с угнетенными классами, которые еще не могут бороться независимо. Эти узы, соединяющие столь разные социальные группы, могут быть только очень общими и абстрактными. Поэтому буржуазия не очень стремится обрести ясное самосознание, это противопоставило бы ее ремесленникам и крестьянам. Ей важнее добиться признания ее права управлять оппозицией. В ее ситуации ей проще предъявить власть имущим требования общечеловеческого характера.
Но грядущая революция является политической. Но нет ни революционной идеологии, ни организованной партии. Буржуазия нуждается в просвещении. Ей нужно, чтобы как можно скорее была отброшена идеология, которая так долго мистифицировала и отчуждала ее. Но время сделать это наступит позже. А сейчас буржуазия стремится к свободе мнений, которая станет для нее ступенью на пути к политической власти. Именно поэтому, требуя для себя как писателя свободы мысли и выражения своей мысли, автор безусловно служит интересам буржуазии. Ей больше ничего и не нужно, он не в состоянии сделать больше. Мы увидим, что в другое время писатель может требовать свободы работать с нечистой совестью. Он может хорошо понимать, что угнетенным классам нужно что-то другое, а не такая свобода. А этом случае свобода писать может выглядеть как привилегия, восприниматься некоторыми людьми как средство подавления. Тогда позиция писателя рискует превратиться в уязвимую.
Но перед Революцией у писателя был шанс просто защищать свое ремесло, и этим превратиться в проводника стремлений поднимающегося класса.
И он это осознает. Он воспринимает себя как проводника и духовного вождя. Он готов рисковать. Ему не знакомо чувство покоя, горделивой скромности социального положения, которыми наслаждались его предшественники. Находящаяся у власти элита, все больше нервничая, сегодня осыпает его милостями, а завтра он оказывается в Бастилии. Писателя ждет блестящая и полная превратностей жизнь, с головокружительными взлетами и захватывающими дух падениями. Такова жизнь авантюриста. Однажды вечером я прочитал в предисловии Блеза Сандрара к его книге 'Ром': 'Сегодняшним молодым людям, пресыщенным литературой, чтобы доказать им, что роман может быть и поступком'. Я подумал, что мы очень несчастны и на нас большая вина за то, что нам приходится сегодня доказывать то, что было очевидно в XVIII веке.
В то время произведение человеческого духа было двойным поступком. Оно рождало идеи, которым суждено было стать основой социальных потрясений, помимо этого, оно подвергало опасности жизнь автора. Такой поступок – какова бы ни была книга автора – всегда оценивается одинаково. Он был освобождающим.
В XVII веке литература тоже имеет освободительную функцию, но она скрыта от взоров. Во времена энциклопедистов речь не идет об освобождении порядочного человека от его страстей через демонстрацию его безжалостного изображения. В это время основной задачей становится помогать своим пером политическому освобождению простого человека.
Призыв, исходящий от писателя его буржуазным читателям, независимо от его желания, превращается в подстрекательство к бунту. А правящему классу он адресует приглашение к проницательности и критической оценке самих себя, отказ от привилегий. Ситуация Руссо очень напоминает положение Ричарда Райта, обращающегося одновременно и к просвещенным черным, и к белым. Руссо демонстрирует дворянству его образ, а своих собратьев из третьего сословия призывает к самопознанию. Творчество Руссо, как и Дидро, и Кондорсе, не только в сущности подготовили взятие Бастилии, но и ночь на 4 августа.
Писатель считает, что разорвал узы, которые связывали его с породившим классом. Он общается с читателями с высоты общечеловеческой природы, ему кажется, что его обращение к ним и участие в их горестях основаны на чистом великодушии. Писать – означает давать. Именно это извиняет и смягчает неприемлемость его положения паразита в трудящемся обществе. Через это он постигает ту абсолютную свободу, отсутствие конкретной цели, которые свойственны литературному творчеству. Но, несмотря на то, что он все время обращается к человеку вообще и говорит об абстрактных правах человеческой натуры, не следует думать, что он остался клириком по образцу Бенда. Его позиция по своей сути критическая, ему важно иметь объект для критики. И его критика прежде всего направлена на устои, предрассудки, традиции, последствия традиционного правления. Стены Вечности и Прошлого, которые держали идеологическую постройку XVII века, трещат и рушатся, писатель видит во всей полноте новое историческое измерение: Настоящее. Это настоящее обусловлено предшествующими веками, оно становится для автора то чувственным образом Вечного, то иссякающим духом Античности.
У него довольно смутное представление о будущем, но писатель хорошо знает, что ускользающий миг, в котором он живет, неповторим. Этот миг принадлежит ему и ни в чем не уступает самым прекрасным мгновениям Античности просто потому, что они когда-то тоже были настоящим. Писатель понимает, что переживаемый миг становится его шансом, и он не может упустить его. Поэтому писатель видит в своей борьбе не столько подготовку будущего общества, сколько мероприятие, которое должно дать быстрый конкретный результат. Он понимает, что некоторое общественное явление нужно обличить, и сейчас же, определенный предрассудок нужно непременно как можно скорее уничтожить, а данную несправедливость исправить. Этот тревожащий смысл настоящего уберегает писателя от идеализма. Ему уже недостаточно созерцать вечные идеи Свободы и Равенства. Первый раз со времени Реформы писатели принимают участие в общественной жизни, выступают против несправедливого декрета, требуют повторного слушания судебного дела. Они осознают, что духовное есть и на улице, на ярмарке, на рынке, в суде. Совершенно не нужно отворачиваться от временного, наоборот, лучше постоянно обращаться к нему и при каждом удобном случае его побеждать.
Эта перемена во взглядах читающей публики и кризис европейского сознания обусловили новую функцию писателя. Он теперь видит в литературе непрерывное проявление великодушия. Писатель все еще находится под строгим контролем со стороны равных себе. Но