прочно жила мысль, скорее, почти физическое ощущение того, что война – это, по существу дела, убийство, убийство же – зло, и участие в этом зле для него непереносимо. Если он поступит вопреки этому чувству – назвать ли это физическим ощущением или подсознательной уверенностью, – последующая его жизнь, даже если он не сойдет с ума сразу после этого, потеряет для него всякую ценность и его будет вечно преследовать страх. Так он думал.

– Мне как-то довелось читать репортаж о поведении группы убийц перед казнью. Почти все они трепетали от страха не только потому, что их собирались казнить, но и потому, что они убили кого-то. Но если убийство одного человека вызывает в убийце такой ужас, то участие в массовом убийстве, пусть даже под действием стадного чувства, – на какой жуткий страх, на какое тяжкое моральное наказание обрекает оно отдельную личность! Я понял, что никак не могу идти на фронт.

– Да, чистой воды пацифизм, непротивление злу насилием… – поддакнул я, следуя своей привычке сразу же подбирать всему точные определения, иначе проблема не будет разрешена. В отличие от него я предпочитал в любом деле отрешиться от всяких эмоций и во избежание путаницы разложить все явления на простые элементы. Он считает, что такая тенденция выработалась у меня в процессе профессиональных занятий критикой, но сам я убежден в обратном – именно потому, что такой подход к любой проблеме всегда был мне свойствен, я сделал критику своей профессией.

Услышав мои определения, он нахмурил брови. Затем, запинаясь на каждом слове, продолжал:

– Нет, это мало что объясняет. А может быть, я просто не был настолько уверен в себе, чтобы довести собственные идеи до их крайнего выражения. Сейчас тем более сомнительно, способен ли я совершать поступки в соответствии с этими теориями…

На эту стезю его, вероятно, повлек живший в нем инстинкт неприятия убийства. Но тут же возникло сомнение: ведь на войне не только убиваешь врагов, есть опасность, что враг убьет тебя самого, – так сможет ли он в минуту, грозящую ему верной гибелью, хладнокровно и спокойно подставить себя под удар противника, как того требуют пацифизм и непротивление?

– Поэтому я и не мог безоговорочно объявить себя приверженцем этих теорий.

Может быть, в таком отчаянном положении сработает инстинкт, и он в то же мгновение убьет противника. Все будет подчинено инстинкту, разум в данном случае способен лишь на рефлексии. В юриспруденции есть понятия «уклонение от опасности» и «необходимая оборона», и, говорят, закон не считает преступником человека, который в минуту смертельной опасности сталкивает с обрыва своего соседа или, защищая себя, убивает угрожавшего ему бандита. Стало быть, если враг готовится уничтожить его, он, повинуясь инстинкту, возможно, убьет врага, и с юридической точки зрения это ему позволено. Допустим, он будет по возможности избегать подобных ситуаций, но если все же окажется в таком положении и станет действовать с расчетом на позволительность «необходимой обороны», его совесть никогда не сможет с этим примириться.

Однако, как я уже говорил, в душе его, видно, жило инстинктивное отвращение к убийству. Он предчувствовал, что любой поступок вопреки этому отвращению начисто разрушит его личность. И если бы он оформил свое предчувствие в сознательную мысль, это, наверно, привело бы его к тому, что я теперь назвал «пацифизмом чистой воды» и «непротивленчеством». Сам он был с этим согласен и задавался вопросом: в какой мере это развитие было возможйо в действительности?

Он вспомнил, какой совет дал солдатам Толстой во времена русско-японской войны. Когда они отправлялись на фронт, Толстой призывал их стрелять в воздух. Однако если бы и мой друг попытался так же поступить, его без промедления отдали бы под суд военного трибунала. И он представил себе, как невыносимы были бы для него физические муки и страх, если бы его подвергли пыткам.

– Я ведь малодушен как никто, и, стоит мне вообразить нечто подобное, я прихожу в полное отчаяние.

Поэтому для него было немыслимо, подражая толстовцам, отправиться на фронт, но бросить винтовку на переднем крае или проповедовать боевым друзьям антивоенные идеи. А невыполнимое, как бы оно ни было разумно, все же не может принести никакой пользы.

– Но это не все. В то время меня стал искушать вопрос: всегда ли действительно справедлива идея полного непротивления?

В университете на три курса старше нас учился одни студент, придерживавшийся марксистских взглядов. Это был сердечный человек, с характером уже вполне сформировавшимся. С нами двумя он особенно сблизился, заботился о нас, помогал советами в новой для нас университетской жизни (например, мне он передал свое место домашнего учителя); помимо того, он в большой мере руководил и нашим чтением. И вот он открыл нам, что такое коммунизм. В те годы коммунистическое движение подвергалось жестоким гонениям, поэтому он не был членом ни одной из организаций. Окончив университет, он поступил на службу в крупный банк, хотя был весьма недоволен, что станет кабинетным исследователем социальных проблем. «Что же можно сделать в такие времена! Решил проникнуть в цитадель капитализма и изучать ее. Я хочу, насколько возможно, послужить делу гибели капитализма!» – говорил нам очень по-взрослому, с долей самоиронии наш старший товарищ, которому, по нашим нынешним подсчетам, было тогда года двадцать три – двадцать четыре.

Для него война, которая шла на континенте, была агрессией японского империализма. Попросту говоря, враг – японские господствующие классы, а народные массы Китая – союзники… Следовательно, воевать теоретически означало быть соучастником империалистической агрессии. (Однако он все же отправился на фронт. Последние его слова, обращенные к нам, были: «Буду наблюдать движение истории, поставив на карту собственную жизнь». На войне он и погиб.)

– Тот товарищ высмеивал мой пацифизм. Он считал, что идея полного непротивления злу в условиях классовой борьбы может играть лишь реакционную роль. Как-то он дал мне левый журнал – кажется, присланный из Америки, – на его обложке была карикатура: босой Ганди рядом с Гитлером и Муссолини в военных формах, и все трое были названы главарями фашизма. Он утверждал, что отрицать насилие – то же самое, что отрицать революцию.

Мой друг не знал, как теперь коммунистическая партия оценивает Ганди. И кроме того, общеизвестно, что оценка сложного явления может в корне измениться за довольно краткий промежуток времени, но та карикатура на журнальной обложке потрясла его. И его пацифизм был не настолько уж теоретически неуязвим, чтобы выдержать многократные нападки старшего друга.

И тут, ограничившись только современным материалом, он разобрался, в чем противоречие между марксизмом и теорией всеобщего мира. Это противоречие, коротко говоря, состояло в следующем: допустим, что началась насильственная революция, – если ты хочешь избрать правильный лагерь, надо взять в руки оружие, а если ты отрицаешь убийство, это просто невозможно. А раз нынешняя война на континенте, по марксистскому толкованию, – империалистическая агрессия, справедливым будет в ней не участвовать, к тому же такое решение совпадает с точкой зрения сторонников всеобщего мира. Поэтому, какой теории ни придерживайся, в любом случае разумным оказывается неучастие в войне. Рассудив так, он

Вы читаете Оживший страх
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату