Томас Карлейль

Французская революция. Гильотина

Alle Freiheits-Apostel, sie waren mir immer zuwider;

Willkur suchte doch nur Jeder am Ende fur sich.

Willst du Viele befrein, so wag'es Vielen zu dienen:

Wie gefahrlich das sey, willst du es wissen? Versuch's!

Goethe

Ох, до чего не люблю я поборников ярых свободы:

Хочет всякий из них власти - но лишь для себя.

Многим хочешь ты дать свободу? - Служи им на пользу!

'Это опасно ли?' - ты спросишь. Попробуй-ка сам!

Гете

Книга I. СЕНТЯБРЬ

Глава первая. ИМПРОВИЗИРОВАННАЯ КОММУНА

Итак, вы заставили Францию восстать, вы, эмигранты и деспоты мира. Франция поднялась! Долго вы поучали и опекали этот бедный народ, размахивая над ним, подобно жестоким, самозваным педагогам, своими железными и стальными ферулами; долго вы кололи его, угощали щелчками и стращали, когда он беспомощно сидел, закутанный в саван своей конституции; вы обступили его со всех сторон, с вашими армиями и заговорами, вторжениями и шумными угрозами; и вот, смотрите, вы задели его за живое, он восстал, и кровь его кипит. Он разорвал свой саван, как паутину, и выступает против вас со страшной силой, которой наделила его природа и которую никому не измерить, которая граничит с безумием и адом. Как-то вы справитесь с ним!

Этот сентябрь 1792 года - один из примечательнейших месяцев в истории, представляется в двух весьма различных видах: совершенно мрачным, с одной стороны, и ослепительно ярким - с другой. Все ужасное в панической ярости двадцати пяти миллионов людей и все великое в одновременном презрении к смерти тех же самых двадцати пяти миллионов стоит перед нашим взором в резком контрасте, почти соприкасаясь одно с другим. Так обыкновенно бывает, когда человек доведен до отчаяния, но насколько же сильнее этот контраст, когда до отчаяния доведена целая нация. Ведь природа, зеленеющая на поверхности, покоится, если заглянуть поглубже, на страшном фундаменте; и Пан[1] , под музыку которого пляшут нимфы, хранит в себе крик, могущий довести до безумия всех людей.

Крайне опасно, когда нация, отбросив свои политические и общественные установления, превратившиеся для нее в погребальный саван, становится трансцендентальной и должна прокладывать себе дикие тропы сквозь хаотическое Новое, где сила еще не отличает дозволенного от запрещенного и преступление и добродетель бушуют вместе, нераздельные, во власти страстей, ужаса и чудес! Именно такой мы видим Францию в последней, третьей части нашей истории, в течение трех предстоящих лет. Санкюлотизм царит во всем своем величии и гнусности: евангелие (божественная весть) прав человека, его мощи или силы проповедуется еще раз в качестве неопровержимой истины, а наряду с ним, и еще громче, разносится страшная весть сатаны - о слабостях и грехах человека; и все это в таком размере и виде: туманное 'смерть-рождение мира', огромное дымное облако, с одной стороны прорезанное как бы небесными лучами, с другой - опоясанное как бы адским пламенем! История рассказывает нам многое, но что из рассказанного ею за последние тысячу с лишним лет может сравниться с этим? Поэтому, читатель, остановимся с тобою ненадолго на этих событиях и попытаемся извлечь из их неисчерпаемого значения то, что при данных обстоятельствах может быть для нас пригодно.

Прискорбно, хотя и естественно, что история этого периода писалась почти исключительно в припадках истерики. Множество преувеличений, проклятий, воплей и, в общем, много неясного. Но когда погрязший в разврате Древний Рим должен был быть стерт с лица земли и в него вторглись северные народы и другие страшные силы природы, 'сметая прочь формулы', как это делают теперь французы, то гнусный Древний Рим также разразился громкими проклятиями, так что истинный образ многих вещей также пропал для нас. У гуннов Аттилы руки были такой длины, что он мог поднять камень, не нагибаясь. В название бедных татар проклинающая их римская история вставила лишнюю букву, и они до сих пор называются tartars, сынами Тартара. И здесь также, сколько бы мы ни рылись в разнообразных, бесчисленных французских летописях, мрак слишком часто окутывает события, или же нас поражают такие показания, которые кажутся продиктованными безумием. Трудно представить себе, что солнце в этом сентябре светило так же, как светит в другие месяцы. Тем не менее солнце светило, это непреложный факт; и была такая или иная погода, и кипела работа; что касается погоды, то она не благоприятствовала уборке урожая! Злополучный писатель может стараться изо всех сил, в конце концов все-таки приходится просить, чтобы ему поверили на слово.

Мудр был бы тот француз, который, наблюдая с близкого расстояния мрачное зрелище, представляемое Францией, стремящейся и кружащейся по новым, неизведанным путям, сумел бы различить, где находится центр этого движения и какое направление в нем господствует. Другое дело теперь, через 44 года. Теперь в сентябрьском вихре для всех достаточно ясно определились два главных движения или великих направления: бурное течение к границам и яростное стремление к городским советам и ратушам внутри страны. Освирепевшая Франция кидается отчаянно, презирая смерть, к границам, на защиту от иностранных деспотов, и стремится к ратушам и избирательным комитетам, чтобы защититься от домашних аристократов. Пусть читатель постарается хорошенько понять эти два основных стремления и зависящие от них боковые течения и бесчисленные водовороты. И пусть он решит сам, могли ли при таком внезапном крушении всех старых авторитетов оба этих основных течения, полунеистовые сами по себе, быть мирного характера. Франция напоминала иссушенную Сахару, когда в ней просыпается ветер, вздымающий и крутящий необозримые пески! Путешественники говорят, что самый воздух превращается тогда в тусклую песчаную атмосферу и сквозь нее смутно мерещатся необыкновенные, неясные колоннады песчаных столбов, несущихся, кружась, по обеим ее сторонам, похожие на вертящихся безумных дервишей в 100 футов ростом, танцующих чудовищный вальс пустыни!

Тем не менее во всех человеческих движениях, даже только что возникших, есть порядок или начало порядка. Обратите внимание на две вещи в этом вальсе Сахары, который танцуют 25 миллионов французов, или, скорее, на одну вещь и на другую надежду: на Парижскую коммуну (муниципалитет), которая уже существует, и на Национальный Конвент, который появится через несколько недель. Революционная Коммуна, неожиданно образовавшаяся вечером 10 августа и произведшая приснопамятное освобождение народа посредством взрыва, должна управлять им, пока не соберется Конвент. Эта Коммуна, которую называют самозваной или импровизированной, теперь царит над Францией. Может ли Законодательное собрание, черпающее свою власть из старого, иметь какой-нибудь авторитет теперь, когда старое осуждено восстанием? Впрочем, некоторые d'argent, ни деление на пассивных и активных не оскорбляют теперь французских патриотов: у нас всеобщая подача голосов, неограниченная свобода выборов. Бывшие члены Конституанты, нынешние члены Законодательного собрания, вся Франция могут быть избраны. Даже можно сказать, что это право распространено на цвет всего мира, так как на этих же днях актом Собрания мы 'натурализовали' главных иностранных друзей человечества: Пристли[2], которого сожгли за нас в Бирмингеме; Клопштока[3], всемирного гения; Иеремию Бентама[4], утилитарного юриста; благородного Пейна, мятежного портного; и некоторые из них могут быть выбраны, как и подобает такого рода Конвенту. Словом, 745 неограниченных повелителей, восхищающих мир, должны заменить это жалкое, бессильное Законодательное собрание, из которого, вероятно, вновь будут избраны лучшие члены и Гора в полном составе. Ролан готовит Salle des cent suisses для их первых собраний; это один из залов Тюильри, теперь пустого и национального, и не дворца более, а караван-сарая.

Что касается самозваной Коммуны, то можно сказать, что на земле не бывало более странного

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×