собственной программе) превратился в предмет удивления и отвращения человечества вроде апокалипсического конвента, мрачного сна, ставшего реальностью!
История редко говорит о нем без междометий, повествуя, как он покрыл Францию горем, ввел в заблуждение и в безумие и как из лона его вышла смерть на бледном коне. Легко ненавидеть этот бедный Национальный Конвент, однако оказалось возможным также и восхвалять и любить его. Это, как мы сказали, парламент, находящийся в крайне необычных условиях. Пусть для нас, на этих страницах, он останется дымящейся огненной тайной, где небеса сомкнулись с преисподней в таком чередовании яркого света с черным мраком, что бедные ослепленные люди уже не знают, где низ и где верх, и, неистовствуя, бросаются очертя голову то туда, то сюда, как обыкновенно поступают в таких случаях смертные. Конвент, которому суждено самоубийственно поглотить самого себя и превратиться в мертвый пепел - вместе с его миром! Постараемся не проникать в его темные, запутанные глубины, а постоим и посмотрим, не отвращая глаз, как он тонет и какие достойные внимания события и происшествия будут последовательно появляться на поверхности.
Одно общее поверхностное обстоятельство мы отмечаем с похвалой - это силу вежливости. Цивилизованность до такой степени пронизала жизнь людей, что никакой Друэ, никакой Лежандр в самой безумной боевой схватке не может отрешиться от него совсем. Дебаты сенатов, ужасных в своей серьезности, редко передаются открыто миру, иначе, быть может, они очень удивили бы его. Разве сам великий монарх не прогнал однажды своего Лувуа, размахивая парой щипцов? Но, читая целые тома этих дебатов Конвента, все пенящиеся ужасной серьезностью, достигающей иногда серьезности жизни и смерти, скорее поражаешься степени сдержанности, проявляемой его депутатами в речах, и тому, что при всем этом диком кипении им управляет нечто вроде правил вежливости; формы общежития никогда не исчезают совершенно. Люди эти, хотя и грозят сжатыми кулаками, все же не хватают друг друга за ворот, не вытаскивают кинжалов или делают это разве только в качестве ораторского приема, да и то не часто; грубые ругательства почти неизвестны, и, хотя протоколы довольно откровенны, мы находим в них только два проклятия, произнесенные Маратом.
В остальном нет сомнений, что прения ведутся 'горячо'. Горячности много; декреты, принятые сегодня с одобрением, завтра с шумом отменяются; настроение раздраженное, в высшей степени изменчивое, всегда опрометчивое! 'Голос оратора перекрывается шумом'; сотня 'почтенных парламентариев с угрозами устремляется на левую сторону зала'; председатель, 'разбив три колокольчика подряд', надевает шляпу в знак того, что Отечество почти погибло. Пламенно-горячее древне-галльское собрание! Увы! смолкнут один за другим эти злобные крики борьбы и жизни, которая сама есть борьба; сейчас они так громки, а, немного погодя, будут так тихи! Бренн и древние галльские вожди, несомненно, вели такие же горячие дебаты по пути в Рим, в Галацию и в другие страны, куда они обыкновенно ходили, влекомые жаждой завоеваний, хотя об этих дебатах не сообщает никакой 'Moniteur'. Эти Бренны ссорились на кельтском наречии и не были санкюлотами, скорее даже панталоны (braccae может быть, из войлока или невыделанной кожи) были единственной одеждой, которую они носили; как утверждает Ливий, они были обнажены до пояса. Но вот теперь они оделись в камзолы и говорят в нос наподобие исковерканного латинского языка, а мы видим, что они делают то же самое и что это та же самая порода людей! Но в конце концов разве Время не покроет забвением настоящий Национальный Конвент, как оно скрыло этих Бреннов и древние верховные сенаты в войлочных панталонах? Их, несомненно, скроет Время, более того, они канут в вечность. Тусклые сумерки времени или полдень, который будет сумерками, а потом наступает ночь и безмолвие, и Время со всеми его злобными шумами поглощается безмолвным морем. Пожалей твоего брата, о сын Адама! Ведь самое злобное, пенящееся гневом бормотание его в сущности значит не более плача ребенка, который не может сказать, что у него болит, хотя несомненно, что в его организме все пришло в расстройство и потому он должен кричать и плакать, пока мать не возьмет его на руки и, укачиваемый ею, он не уснет!
Конвенту нет еще четырех дней, и мелодические строфы, сбросившие королевскую власть, еще звучат в наших ушах, когда раздаются новые звуки, к несчастью на этот раз звуки раздора, ибо речь зашла о вещах, о которых трудно говорить спокойно, о сентябрьской резне. Как поступить с этими сентябрьскими избиениями и с Парижской коммуной, руководившей ими. С ненавистной и страшной Парижской коммуной, перед которой бедное, бессильное Законодательное собрание должно было трепетать и сидеть смирно? А если теперь молодой, всемогущий Конвент не захочет так трепетать и сидеть смирно, то какие он должен предпринять шаги? Нанять департаментскую гвардию, отвечают жирондисты и друзья порядка, гвардию национальных добровольцев, посланную всеми 83 или 85 департаментами специально с целью держать в надлежащем повиновении бушующие коммуны, состоящие из виновников сентябрьских бесчинств, и обеспечить подобающую власть Конвента. Так ответили в своем докладе друзья порядка, заседающие в комитете, и даже был утвержден декрет в требуемом смысле Некоторые департаменты, например Барский или Марсельский, только в ожидании и уверенности, что такой декрет выйдет, отправили уже свой отряд волонтеров; храбрые марсельцы, 10 августа бывшие впереди всех, не хотят оставаться позади и теперь: 'отцы дали своим сыновьям по мушкету и по 25 луидоров, - говорит Барбару, - и велели им отправляться'.
Может ли что-нибудь быть целесообразнее? Республика, желающая основываться на справедливости, должна расследовать сентябрьские избиения; Конвент, называющийся Национальным, разве не должен охраняться национальными войсками? Увы, читатель, по-видимому, это так, однако многое против этого можно сказать и возразить. Ты видишь здесь слабое начало спора, которого не уладить с помощью чистой логики. Два маленьких источника спора сентябрьские события и департаментская гвардия, или, вернее, один и тот же в сущности маленький источник, который вздуется и разрастется в поток горечи: всякие вспомогательные притоки и ручьи горечи вливаются в него с обеих сторон, пока он не превратится в широкую реку озлобления, раздора и вражды, которые могут прекратиться только в катакомбах. Проект этой департаментской гвардии, сначала принятый подавляющим большинством, затем отмененный ради спокойствия и нежелания обижать парижан, снова не раз утверждается и даже отчасти осуществляется, и солдаты, которые должны войти в состав этой гвардии, уже вышагивают по парижским улицам; причем однажды кто-то из их рядов в нетрезвом состоянии кричит: 'A bas Marat!' (Долой Марата!)1 Тем не менее столь часто утверждаемая гвардия столь же часто и отменяется и в течение семи месяцев остается лишь гипотезой, вызывающей злобный шум, прекрасной возможностью, которая стремится сделаться действительностью, но которой никогда не суждено стать ею, пока после бесконечной борьбы она не погружается в мрачный покой, увлекши за собою многое. Так странны пути людей и почтенных членов собраний!
Но в четвертый день существования Конвента, который приходится на 25 сентября 1792 года, появляются доклад комитета об этом декрете департаментской гвардии и речи об отмене его; появляются изобличения в анархии и диктаторстве, о которых пусть поразмыслит неподкупный Робеспьер; появляются изобличения некоего 'Journal de la 'Republique', ранее называвшегося 'Ami du Peuple', и, наконец, появляется на виду у всех, на трибуне, собираясь говорить, воплотившийся призрак Друга Народа Марата! Кричите, семьсот сорок девять! Это действительно Марат, и никто иной, - не фантастический призрак, не лживый оттиск типографских листков, а существо из материи, плоти и крови, связок и нервов, составляющих маленькую фигурку; вы видите его в его темной неопрятности - это живая часть хаоса и первобытной ночи, явно воплотившаяся и собирающаяся говорить. 'По-видимому, - обращается Марат к шумящему собранию, - у меня здесь очень много врагов' 'Все! Все!' кричат сотни голосов, достаточно, чтобы заглушить любого друга народа. Но Марат не хочет быть заглушенным: он говорит и каркает объяснения; каркает с такой рассудительностью, с такой искренностью, что кающееся сострадание смягчает злобу и крики стихают, даже превращаются в рукоплескания. К несчастью, этот Конвент - одна из самых неустойчивых машин; сейчас он с непреклонным упорством показывает на восток, но стоит только искусно тронуть какую-нибудь пружину, и вся машина, стуча и содрогаясь всеми семьюстами сорока девятью частями, с треском поворачивается и уже показывает на запад! Таким образом, Марат, оправданный и даже стяжавший рукоплескания, выходит победителем из этой схватки. Но затем дебаты продолжаются, на него снова нападает какой-то ловкий жирондист, опять поднимаются крики, и уже готов пройти декрет о предании суду; тогда мрачный Друг Народа снова выходит на трибуну, еще раз своим даром убеждения достигает тишины, и декрет о предании суду проваливается. После этого Марат вынимает пистолет и, приложив его к своей голове, вместилищу великих дум и пророчеств, говорит: 'Если бы они провели свой обвинительный декрет, он, Друг Народа, размозжил бы себе голову'. Друг Народа на это способен. Впрочем, что касается