Мариан откажется? От детских советов взрослые отмахиваются часто. С мольбой в глазах я поднял перед собой костюм — неужели она не видит, как удачна моя выдумка?
— Может, ты и прав, — с сомнением произнесла она. — Булавка у кого- нибудь есть?
Появилась булавка; костюм набросили ей на шею; меня стали поздравлять — сообразительный!
— А теперь разложи сверху мои волосы, — попросила меня Мариан. — Только смотри не тяни. О-ой!
Я в страхе убрал руку — неужели я сделал ей больно? Я едва дотронулся до ее волос, хотя очень хотелось погладить их. Но тут же увидел, что она улыбается, и снова принялся за дело. Кажется, впервые в жизни я делал что-то с истинной любовью.
Обратно мы с ней шли рядом, пересекая длинные предвечерние тени, я умирал от желания быть для нее «чем-то», хотя чем — не имел понятия. Время от времени она спрашивала меня, сохнут ли волосы, я дотрагивался до них, и каждый раз она притворялась, будто ей больно. Она была в каком-то непривычно приподнятом настроении, как, впрочем, и я; мне казалось, что у нашей радости один источник. Мои мысли обволакивали ее, проникали в нее; я был купальным костюмом, на котором покоились ее волосы; ее сохнущими волосами, ветром, который сушил их. Меня охватило огромное чувство успеха — какого? Когда она вернула мою собственность, пропитанную влагой, от которой я ее спас, и позволила еще раз прикоснуться к своим волосам — моими стараниями они сделались сухими, — я едва не задохнулся от счастья.
Завтрак в Брэндем-Холле начинался в девять часов с молитв. Читал их мистер Модсли, сидя во главе стола (все блюда стояли на буфете). Стулья были выдвинуты и рядком теснились вдоль стен; кажется, они ничем не отличались друг от друга, и все же у меня был любимый стул — я выделял его по каким-то одному мне известным признакам и всегда старался занять его. После гонга в комнату гуськом заходили слуги, шествие с самым напыщенным видом возглавлял дворецкий. Я всегда считал слуг, но не мог насчитать больше десяти, между тем в доме их было двенадцать. Семья собиралась в полном составе не часто. Миссис Модсли являлась всегда; мы с Маркусом тоже — для нас это был вопрос чести; Дэнис показывался от случая к случаю. Мариан редко поспевала к началу, но потом все же спускалась. Обычно выходили и гости, по крайней мере половина из них. Как мне объяснил Маркус, утреннее богослужение совсем не обязательно, но во многих домах (я не посмел сказать, что мой дом не входит в их число), если нет поста, читают семейные молитвы. Отец никого не неволит, но ему приятно, когда люди перед завтраком выходят помолиться.
Сначала мы сидели, потом поворачивались и становились на колени. Когда сидели, мистер Модсли читал отрывок из священного писания; когда преклоняли колени — молитвы; читал он вполне мирским голосом, без выражения, но все же благоговейно; вообще он был столь бесцветной личностью, что подходил для любой роли.
Сидя было удобно наблюдать — я разглядывал гостей или, еще легче, слуг, прямо напротив нас. Маркусу они в какой-то степени доверяли; к примеру, он знал, у кого из них неприятности и почему. Если глаза у кого-то из служанок были, как казалось со стороны, покрасневшие от слез, вся утренняя церемония окрашивалась драматическими тонами. Потом, стоя на коленях, мы подпирали глаза костяшками пальцев — глаза напрягались, появлялись цветные круги, а поле зрения сильно сужалось. Мы с Маркусом хотели, чтобы нас не застукали за этим недостойным занятием как можно дольше.
В то утро, первое мое воскресное утро в Брэндем-Холле, Маркус не вышел к завтраку. Сказал, что плохо себя чувствует. Он не терзался вопросом — как терзался бы я, — вставать или нет, испрашивать чьего-то разрешения остаться в постели; остался, и все. На бледных щеках появился легкий румянец, глаза блестели.
— Насчет меня не переживай, — успокоил меня он. — Кто-нибудь придет. Тримингему самый дружеский привет.
Я решил, что скажу миссис Модсли о болезни Маркуса сразу после молитвы (я все-таки беспокоился о нем, к тому же мнил себя пророком, объявляющим дурные вести); с последним ударом гонга я был у верхней площадки двойной лестницы. По какой стороне спускаться, помнил точно.
Тримингем, Тримингем, думал я, перескакивая через ступеньки водопада. (В то утро я был индейцем; преодолевать речные быстрины — занятие как раз для разведчика.) Даже не мистер, просто Тримингем, за которого миссис Модсли хочет выдать Мариан. А что, если Мариан не хочет за него? Мне претила мысль, что кто-то не считается с желаниями Мариан. Тримингем не шел у меня из головы. Может, удастся его заколдовать? Обдумывая слова заклинания, я нашел свой любимый стул и принял благонравный вид. Появились гости, один из них уселся напротив меня. Я сразу понял, кто это, и хотя Маркус меня предупредил, я все-таки вздрогнул.
По его щеке, повернутой ко мне, от глаза к углу рта тянулся серповидный шрам; он оттягивал нижнее веко, обнажая его красный влажный край, и приподнимал верхнюю губу — над зубами виднелись десны. Наверное, глаз не закрывался даже во сне, да и рот тоже. Впоследствии я выяснил, что он пробовал носить усы, но они оказались хилые и своего назначения — скрыть дефект лица — не выполняли. Поврежденный глаз слегка слезился; я видел, как Тримингем приложил к нему платок. Все лицо было какое-то перекошенное, щека со шрамом казалась много короче другой.
Я решил, что понравиться мне он никак не сможет, — и тут же проникся к нему симпатией. Почему я должен его бояться? Пусть даже у него двусмысленное положение в обществе — что с того? Оно, как я полагал, ниже, чем у джентльмена, но выше положения такого, скажем, человека, как Тед Берджес. Но почему поднимать из-за него столько шума? Наверное, все-таки из-за шрама. Модсли — семейство религиозное; может, Тримингем — какой-нибудь их иждивенец, и они не хотят терять его из вида или просто добры к нему как истинные христиане. На их месте и я вел бы себя так же, подумал я, внимательно вслушиваясь в слова краткой молитвы.
Привет от Маркуса я Тримингему не передал, потому что он сидел на другой стороне стола, заполненной до предела, — в субботу, пока мы купались, приехало несколько гостей. Рядом с Тримингемом со стороны, противоположной шраму, сидела Мариан; скоро он стал для меня человеком с двумя лицами, как у Януса. При виде этой пары я вспомнил сказку: девушка и зверь. До чего чудесно, что она так заботится о нем! Она смотрела на него широко распахнутыми голубыми глазами, какими не смотрела ни на кого, разве что — иногда — на меня.
Мужчины поднялись из-за стола и принялись за кашу. Это, объяснил Маркус, de rigueur[14]; только невежи едят кашу сидя. Я бродил по комнате с тарелкой, боясь, как бы не пролить кашу на пол. Дамы, однако, продолжали сидеть. Миссис Модсли была словно чем-то озабочена. Ее непостижимый, разящий взгляд несколько раз останавливался на Тримингеме — не переходил постепенно, а останавливался на нем сразу. В мою сторону она ни разу не посмотрела, и ее внимание я привлек только после завтрака, когда все расходились из-за стола. Она спросила:
— А что, Маркуса разве нет?
Его отсутствие прошло для миссис Модсли незамеченным, хотя он был ее любимцем. Она прямиком направилась в его комнату; вскоре, убедившись, что горизонт чист, туда пошел и я. Двумя кнопками к нашей двери был приколот конверт с надписью «Не входить» — интересное дело! Мне, что ли, нельзя сюда входить? Между прочим, в этой комнате живет не только Маркус, но и я, выдворять меня никто не имеет права. Я открыл дверь и сунул внутрь голову.
— Что за шутки? — спросил я.
— Спасибо, что прорвался, — вяло откликнулся Маркус с кровати, — но входить не надо. У меня трещит голова, пошли какие-то пятна. Мама думает, что это корь. Она ничего не сказала, но я и так догадался.
— Плохо дело, приятель, — посочувствовал я. — А как же старый добрый карантин?
— Ну, бывает, болезнь развивается и после карантина. Скоро приедет доктор, он разберется. А уж тебе-то совсем радость, если заразишься. Может, здесь все полягут, как в школе. Тогда прощай крикет, бал