сидела рядом с ним за столом и прогуливалась по террасе; но лишь когда она передавала мне записки, в ней вспыхивала заинтересованность, не проявлявшаяся с другими, даже с самим лордом Тримингемом — несмотря на молодость, я это замечал. Приносить ей пользу было для меня бесконечным счастьем, и я не задумывался, что за всем этим стоит. Правда, своей курьерской деятельности я давал собственное объяснение, и даже не одно, потому что остановиться на каком-то одном не мог. Даже в мире моего воображения не рождалось четкой гипотезы о том, почему Мариан и Тед Берджес что-то передают друг другу. «Дела», — вот было их слово, и для меня за ним крылось нечто весьма серьезное, почти священное; мама всегда произносила его с благоговением: оно было связано с пребыванием отца на службе, с его заработком. Мариан в заработке не нуждалась, зато Тед — да; возможно, она ему помогает; возможно, каким-то таинственным способом записки эти обращаются в деньги и попадают к нему в карман. А может, в конвертах и есть деньги: чеки или банкноты, поэтому он и сказал: «Годится», то есть деньги получил. Я дрожал от возбуждения при мысли о том, что ношу деньги, словно инкассатор, что на меня могут устроить засаду и ограбить; значит, я пользуюсь безграничным доверием Мариан, коли она доверяет мне такие ценные бумаги!
Но во все это я верил лишь наполовину, потому что банкнотов в конверте ни разу не видел. Может, она сообщает ему что-то полезное для работы на ферме? Трудно было такое представить, но ведь я ничего не смыслил в сельском хозяйстве. Или делится с ним какими-то сведениями, к примеру, о температуре, у нее есть возможность каждый день смотреть на термометр, а у него — нет. Последние дни температура хоть и была ниже, чем в понедельник, но держалась на достойном уровне: во вторник — восемьдесят три, в среду — восемьдесят пять, в четверг и пятницу — около девяноста двух. (Любопытство заставило меня сверить мои цифры с официальными источниками, и разница оказалась совсем небольшая.) Если дело не в температуре, значит, в чем-то другом, интересном для взрослых, но вполне доступном моему сознанию — лишь бы объяснили. Может, они делают какие-то ставки: я знал, что взрослые это любят. Может, они спорили, когда будет убрано какое-нибудь поле.
А вдруг он попал в беду, и она пытается вызволить его? Допустим, его разыскивает полиция, и она хочет спасти ему жизнь? Что, если он совершил убийство (тут передо мной возникали его руки в пятнах крови)? Кроме нее, об этом никто не знает, и она сообщает ему о действиях полиции.
Последний вариант устраивал меня больше всего — тут попахивало сенсацией. Но и не устраивал, ибо, когда я наблюдал за ним или за ней в минуту отправления или получения записки, становилось ясно, что эта догадка ничуть не лучше других. Мне казалось, что в придуманных мною обстоятельствах люди ведут себя иначе.
За инстинктивным желанием найти удовлетворительное объяснение крылось разъедающее душу любопытство, которого я наполовину стыдился: а какова же все-таки правда? Но искать ее я не пытался. Мне вовсе не хотелось играть в шпиона; мне не требовались мелкие доказательства моей даровитости, я уважал себя в десять раз больше прежнего уже за то, что связан с движением небесных тел. Подспудно смущало меня и другое: а вдруг истинная причина меня разочарует? Так оно и вышло.
В пятницу, за день до крикетного матча, произошли два события, в некотором смысле связанные друг с другом. Прежде всего слухи о кори оказались несостоятельными, с Маркуса сняли все обвинения, и он сошел вниз. Выходить на воздух ему не разрешили, но дали понять, что пойти на крикет он сможет. Я, конечно, знал, что ему стало лучше, и все же его появление было для меня неожиданностью: в то утро температура у него упала до нормальной в первый раз, меня мама обязательно подержала бы в постели еще день-два. Я считал, что все врачи лечат по одной системе. Но, увидев Маркуса, я очень обрадовался, мы не были близкими друзьями, однако с ним я чувствовал себя в своей тарелке, а это стоит многого. С ним можно было поделиться сокровенными мыслями на понятном нам языке; слова мои не нуждались в переводе, да и мне не приходилось барахтаться в мудреных высказываниях взрослых. Во всяком случае, так мне казалось. Мы сидели рядом и бойко болтали, не замечая никого вокруг; и вдруг где-то в середине обеда до меня дошло, каковы будут последствия его возвращения к обычной жизни.
Доставлять записки я больше не смогу. Заниматься подпольными делами, когда ты предоставлен самому себе, — это одно. Идешь куда хочешь, если тебя о чем и спрашивают, то больше для вида, и когда на вопрос: «Что сегодня делал?» — я отвечал, что катался со скирды, все были довольны. А вот Маркуса на мякине не проведешь — эти серые невыразительные глаза подмечали гораздо больше, чем казалось. Ко всякого рода придумкам он по сравнению со мной не проявлял особого интереса, почти не жил в воображаемом мире; он играл со мной в лорда Робертса или Китченера, Крюгера или Де Вета[17], но только недолго и при условии, что победа будет на стороне англичан: он был рьяный патриот, к тому же не любил поддерживать слабую сторону. Я мог поделиться с ним многим, но уж никак не фантазией, что я — это Робин Гуд, а его сестра — дева Марианна.
Раз-другой он, может, и прокатится со скирды, но превращать это в каждодневную привычку не станет — видно, как он отнесся к моему рассказу. Околпачить нескольких крестьян, которым до меня нет дела, — куда ни шло; а как передашь Теду Берджесу письмо, как получишь от него ответ, даже устный, если рядом не дремлет Маркус? Трудности наслаивались одна на другую — да Маркус вообще не захочет разговаривать с фермером, самое лучшее — выцедит слово-другое, и мне толком поговорить не даст; сословные различия значили для него много, хотя, в отличие от меня, до неба со своим снобизмом он не добирался. И, уж конечно, он не станет заходить в кухню и болтаться там, пока Тед будет корпеть над письмом.
Я думал о походах на ферму в обществе Маркуса и все больше убеждался — ничего из них не выйдет, мысль о них уже не приносила радости. Я поднаторел в школьных интригах и нисколько этим не терзался, но обманывать Маркуса не хотелось — не по моральным соображениям, ведь об этике, если не считать неписаных законов школы, я имел самое смутное представление; просто чувствовал — наши отношения могут испортиться.
Все это — с одной стороны. С другой — душа была все так же настроена на приключение и твердила мне, что без него краски жизни померкнут. Однако мои благоразумные советчики ничего не хотели знать; их не интересовало, как обнищают мои чувства (мысль о предстоящих страданиях постепенно просыпалась во мне, как первые признаки голода), если я лишусь возможности служить Мариан. Я только теперь ощутил, как изменился смысл моей жизни в Брэндем-Холле, пока не было Маркуса. Как же я скажу Мариан, что не могу больше выполнять свои обязанности, что Робин Гуд не оправдал доверия?
Поначалу мы с Маркусом не могли наговориться и обсуждали наши дела с таким жаром, какой доктору Ливингстону и Стэнли[18] даже не снился, но вскоре запал иссяк; я стал ждать конца обеда, то ли с надеждой, то ли со страхом. Наконец мы встали из-за стола, и надежда вперемежку со страхом снова охватила меня — удастся ли выполнить задание? Вскоре после завтрака, вернее, после того, как миссис Модсли объявила распорядок дня, Мариан дала мне письмо.
Мы с Маркусом уже собирались смыться, как меня окликнула Мариан. Вдруг он увяжется следом?
— Минутку терпения, старый идиот, — бросил я. — Леди Мариан хочет мне что-то сообщить. Вернусь в мгновение ока!
Пока он стоял и раздумывал, я убежал и нашел ее за письменным столом, не помню, в какой комнате, потому что письменными столами был заставлен весь дом, но помню другое — я вошел и прикрыл за собой дверь.
— Мариан, — начал я и уже готов был сказать, что с появлением Маркуса наша отлаженная система может рухнуть, но в эту секунду раздался щелчок — кто-то поворачивал дверную ручку. Мариан молнией метнулась ко мне, и в руке моей очутился конверт; я молниеносно убрал его в карман. Дверь открылась, и на пороге возник лорд Тримингем.
— О-о, любовная сцена, — пошутил он. — Я услышал твой голос, — сказал он Мариан, — и решил, что ты зовешь меня, а счастливчик, оказывается, вон кто. Позволь, я на минутку украду тебя у него?
На губах ее порхнула улыбка, она поднялась и подошла к нему, бросив на меня мимолетный взгляд.
Они вышли из комнаты, и я сунул руку в карман — убедиться, что письмо надежно спрятано. Карманы были неглубокие, и письма имели обыкновение высовываться наружу, поэтому по дороге я десять раз проверял, все ли в порядке. Сегодня, однако, ощущение было не совсем такое, как всегда, и через секунду я понял, в чем дело. Конверт не был запечатан.