говорит: «Ты пойми, женщина, – пусть он сам теперь. Пусть научится договариваться с людьми, научится водить обозы в Каппадокию. И за хорошую цену пусть бьется сам! Это нужнее всех лекций. И кстати – когда он в поездках, мне проще избавить его от милуима. Нечего ему мозолить глаза кохенам. Магистрат, женщина, берет на заметку всех молодых людей. Полгода на него еще полюбуются, а потом пошлют в милуим. На общественные работы с дипломой не посылают, а коли объявят призыв – так прихватят и твоего мальчика, женщина. Так что пусть уж он водит обозы. Когда его в городе нет – дам на лапу в магистрате и скажу: путешествует по делам дома».
Поговаривали, что наместник скоро упразднит милуим. Впрочем, говорили и другое: нынешний первосвященник умеет выжимать из романцев большие вольности для Провинции. Объяви синедрион милуим – тогда бы Севела отправился в Идумею, в драные холщовые палатки. Бегать с сопляками в марши со связкой дротиков за спиной, натирать кровавые мозоли, мучиться потницей и поносами. Не надо бы этого. Ему хватило уязвления плоти во всех видах. Отец, бесконечного ему здоровья, продержал Севелу в черном теле все четыре года институции. Он дотошно высчитал, бережливый рав Иегуда – сколько требуется, чтобы сынишка не подох с голоду, и высчитанного придерживался неукоснительно.
Однокурсники держали выезды, одевались в шелк и лен, давали ужины. А Севела покупал самые дешевые списки и камышовые стилосы, подержанные чертежные инструменты и комковатый воск, которым пользуются рыночные писари. Все эти скудные четыре года институции Севела экономил на любой малости. Любому вольноотпущеннику был по средствам лупанарий – но не Севеле, будь оно все проклято! Когда становилось невмоготу, когда ломило в мошонке, Севела начинал пялиться на паланкины матрон. А скучающие распутницы, поймав голодный взгляд студиозуса, норовили, садясь в носилки, поддернуть столу – чтобы мелькнула полная белая голень. Чтобы у студиозуса заходили желваки и он возмечтал о пышных ягодицах и хриплом стоне распластанной вниз животом дебелой жены романского администратора. Тогда он отдавал сбереженные гроши грязноватой голенастой девчонке с окраины.
Но, так или иначе, время это закончилось. Севела вернулся домой, он служит у отца. Тот, надо отдать ему должное, положил большое – прямо сказать, неожиданно большое! – жалование.
И все же – плешивый. Почему он гримасничал больше обычного, и подмигивал, и напускал на себя такой важный вид? Он, верно, расспрашивал людей. Весь квартал знает, что сын Малука закончил обучение и вернулся, чтобы служить у отца. Что там копошилось в плешивой голове рабби, когда он таинственно прошепелявил: «давно тебя не видно»?
Севела в Эфраиме не засиживался. Дважды провожал обоз в Яффу – с овсом и оливами. Отгружал кедр на барки, что рав Иегуда отправлял из Аполлонии и Доры в Понт и Фаселис. Продавал шерсть кушанам (не очень-то приятные клиенты эти кушаны – дикари, и верить нельзя ни в чем; когда рав Иегуда снаряжал для них обоз с шерстью, то нанимал в Батанее стражников), пшеницу возил в Десятиградие, там второй год неурожай. Еще плавал в Александрию, где у отца теперь пай в пяти маслобойнях. А половину зимы Севела прожил в Галилее, у родных. Нет, не просто гостил, конечно. Отец внимательно следит, как идут дела в их большой фамилии. Отцу стало любопытно – с чего это его двоюродный брат из Мегидо, славящийся осторожностью, взял ссуду. Азария Барцум отродясь не рисковал и не брал в долг. Он всегда рассчитывал только на те деньги, что были в кассе. Любое одалживание казалось ему, человеку старого воспитания, ловушкой, рискованным предприятием. Когда отец узнал, что мар Барцум взял у финикийцев ссуду под залог мельницы и присоединил к своему наделу западный склон холма, – он забеспокоился. Старшему Малуку было достоверно известно, что склон годится под один лишь виноград. И лоза на том склоне растет двухсотлетняя, элитная, из Эшкола, годами лелеянная лоза. Барцумы от века занимались овцеводством, а тут – лоза.
«Погости-ка ты у моего двоюродного брата, яники. Ему будет приятно, – сказал отец. – Ты теперь образованный человек. Может быть, ему понадобится твой совет… И посмотри по сторонам, яники. Может быть, нам следует обратить внимание на виноделие в Галилее? Может быть, Азария знает то, чего я не знаю? Посмотри по сторонам».
Да уж, Севела «посмотрел по сторонам». В деловую поездку отправил рав Иегуда младшего сына, в скучную и сугубо деловую поездку. С первого же дня в поместье Барцумов из всех возможных сторон Севела сразу выбрал одну – ту, где мелькали загорелые щиколотки и подрагивали твердые грудки пятнадцатилетней Ривки Барцум.
«Да, да, дядя Азария, – рассеянно говорил Севела, прохаживаясь с дядюшкой вокруг мельницы, пахнувшей мучной пылью и свежеспиленным кедром. – Вы совершенно правы, дядя Азария. Паевые фонды – это выгодно. За ними будущее».
А сам стрелял глазами вслед за круглой задницей троюродной сестры. Ривка невинно хлопала ресницами, ахая, слушала рассказы столичной штучки, иоппийского почетного стипендиата. На восьмой день, случайно столкнувшись с троюродным братом в овчарне, благовоспитанная дочь мар Барцума просунула узкую прохладную ладонь под полу туники родственника, сжала его член и, хихикнув, прошептала: «Сколько можно болтать попусту, братик?». И куда после этого вылетели из головы Севелы все двести сорок восемь повелений и триста шестьдесят пять запретов? Повалились с родственницей прямо на опилки в пустых яслях. Что вытворяла, бесовка! Где только научилась?! Ох.
В середине месяца аудиная он вернулся в Эфраим. На улице диктатора Камилла (в Эфраиме этот квартал называли люди именем Хасмонеев, и улица это звалась улицей Маттатиаху Хасмонея) он повстречал Амрама, дружка детских лет.
– Ну как там Иоппия? – спросил Амрам.
Первые месяцы Севела отчаянно скучал по Яффе, по людному порту, по незатейливым кутежам с однокурсниками, по запаху жареных орехов, что всегда разносился над факультетской улочкой. Эфраим – скучный город. Но в нем, однако, можно жить – если тебя зовут Малук. Севеле нравилось, как с ним здороваются на улицах, нравилось, что соседи по кварталу видят в нем теперь не малыша Севелу, а младшего Малука, отцовского партнера и будущего преемника.
Но этот небрежно-всеведущий тон! (От неловкости был тот тон, от одной только неловкости – это Севела понимал). Мол, не лыком шиты, мол, знаем кое-что о Яффе, как там сейчас, а? И захолустная манера называть Яффу на романский лад – Иоппия. Иоппия!.. Тьфу! Дурачье захолустное! Чтоб отставало от него это дурачье, он подмигивал в ответ – мол, да, суета, колготня в Яффе, беспутный город. Тогда от него отступались.
Он и Амраму ответил:
– Что мне Иоппия? Я домой вернулся. Служу у отца.
Амрам одобрительно кивнул. Не назовись мужлан – Севела, наверное, и не признал бы его.
– Женюсь, – степенно сказал Амрам. – Будь гостем на свадьбе. Ты женат?
Севела виновато развел руками, и оба они рассмеялись. Амрам смеялся оттого, что почувствовал превосходство над образованным, но неженатым еще старым дружком, холостым парнем, сопляком, если рассудить. А Севела – оттого, что удалось скоро закончить натужный разговор. Он хлопнул Амрама по плечу, они простились, и Севела пошел в контору. Возле магистрата он столкнулся с приказчиком из дома Фирхимов, поболтал с ним.
Александр Яковлевич Риснер руководил лабораторией номер двадцать восемь уже семь лет. Говорить завлабу «экселенц» придумал Серж Борухов. Он перед майскими праздниками принес в лабораторию ксерокопию «Жука в муравейнике», не жмотничал, давал читать. В «Жуке», как известно, есть такой персонаж – Рудольф Сикорски. Главный герой обращается к нему: «экселенц». В лаборатории это прижилось. Звучало почтительно, но и вместе с тем вольно. По-западному. Риснер обращение принял.
Риснер был талантлив и энергичен. Серж говорил, что экселенц – это А-Янус и У-Янус одновременно, и без какого бы то ни было раздвоения. А Танька Великодворская называла Риснера иностранным словом «менеджер».
– Блестящий менеджер от науки, – важно сказала Танька. – Видит перспективы, знает дело и разбирается в людях.
Риснер относился к сотрудникам по-человечески. Он наваливал на Сержа работу, потом наваливал еще, а потом отходил в сторонку, грустно смотрел на него, склонив набок красивую седеющую голову, и еще наваливал.
– Трудись, Пуржик, – печально говорил Риснер. – Тебе нужно трудиться много. Ты способный. Кому