кухне. Хоря жила в Очаково, с мамой. Человечек она была крайне сдержанный и самодостаточный. И дружила, несмотря на молодость, с известными людьми – с Мамардашвили, с Сойфертом, с Львом Разгоном. Это, кстати, Хоря рассказала Дорохову, что милейшая Анна Яковлевна была переводчицей в Испании, в достопамятное время того колокола, который прозвонил по всем романтикам, что только есть на свете. Анна Яковлевна лично знала Кольцова, Мате Залку, Андре Марти. А потом – четырнадцать лет в казахстанских концлагерях.
Дорохов провел на кухне у Хори многие часы. Пил чай, попивал коньячок. Постукивая ладонью по столешнице, напевал ей свое любимое:
И еще он ей читал:
Хоря, глядя в глаза, внимательно дослушивала и тоже ему читала:
Словом, они подружились. Но по-особенному. Хоря слушала, шутила, сама рассказывала. Но близко не подпускала. Умела мило общаться, но к себе не подпускать. О ее личной жизни Дорохов не знал почти ничего. Не знал, есть ли у нее друг сердца (пару раз, впрочем, какой-то рыжий заморыш встречал ее на проходной, Дорохов шутливо спросил, но Хоря категорически
Хоря как-то сказала: «Жизнь, Мишка, дается человеку только один раз. И прожить ее нужно
Сеня, разумеется, растрепал Хоре, что Дорохов «пишет». Весной, заехав к Хоре на вечерний чай, Дорохов увидел тот номер «Юности» трехлетней давности. Номер лежал на кухонном столе.
– Что? – осторожно спросил Дорохов. – Разбор полетов?
Хоря рассмеялась. (Она приятно смеялась, негромко, как колокольчик.)
– Сенька предупредил, что ты будешь щетиниться, – она поставила на плиту чайник. – А что сейчас пишешь?
– А может, я сейчас и не пишу ничего, – буркнул Дорохов.
– Быть того не может. Спорим, что пишешь? Есть хочешь? Яичницу сделать?
– Нет, спасибо. Это тебе Сеня дал?
– Ты про журнал? Сама нашла. Лимон клади. Мне понравилось. Особенно хороши диалоги. Как у Хемингуэя.
– Ему платили построчно, – усмехнулся Дорохов. – Оттого и диалоги. Он тот еще был деляга, между прочим.
– А тебе сколько за это заплатили? – неожиданно спросила Хоря.
– Сто восемьдесят рублей, – оживился Дорохов. – Я даже не ожидал.
…на свадьбе танцевали хору. Еще бы! Амрам был из периша, Севела знал, что так и будет – хора, насупленные лица стариков и топотание в такт барабану. Севела – с детства, с того времени, когда был подростком, когда мог уже хоть что-то понимать в лицах и людях – не любил ветеранов, облезлых бородачей с сердитыми глазами. Воинственное старичье, они вызывали у Севелы только опасливую неприязнь. Топочут, воинственные старикашки. Тоскуют, поди, по тому времени, когда у них были силы, чтобы заваривать кровавую жуть, чтобы правоверно резать и богопослушно жечь. Угрюмое следование Книге – вот вся их жизнь. А случись такое, дай им Предвечный еще одну молодость, еще малую толику сил – так опять будут резать и жечь. И жених, дуралей, туда же: когда во дворе раздалось гулкое постукивание, и гости постарше, понимающе переглянувшись, стали выходить – Амрам сдвинул густые брови и выпятил подбородок. Он так показывал невесте, что дух Маккавеев жив в их семье. А девочка была темная пастушка из Самарии. Тихонькая, неприметная, из
Во дворе танцевали хору. В администрации наместника на хору смотрели сквозь пальцы. Хора была одной из «окраинных» вольностей, которую дозволяли романцы, это Севела знал. Четыре года в Яффе научили Севелу видеть Провинцию из отдаления. Для обычного жителя Эфраима мир за пределами Провинции был страшным и иллюзорным. Оттуда приплывали огромные корабли с рыжебородыми, светлоглазыми многобожниками, налетали на тонконогих конях безжалостные парфяне, приходили, грохоча маршевым шагом, легионы романцев. Безбожие и опасность – только это и было за пределами Провинции.
Но то знал обычный уроженец Эфраима, а Севела – случилась же ему такая удача! – на четыре года вынырнул из глинобитного убожества… Он знал другое. Знал, что седая старина называется «история», что в ней есть имена и даты. Он теперь знал, что было в этой земле, которая зовется Провинцией, в последние пять сотен лет. О зелотах знал, о Хасмонеях, о столетиях Неволи Египетской, о том, как романцы с великой кровью, упрямо и трудно, подминали под себя гористую пустынную страну, что лежит между Аравией и персами.
Со времен легата Кая Созия романцы не нежничали с «непримиримыми». Партизан распинали безо всяких разговоров. Дважды уличенные в нелояльности высылались в безводную Мармарику. А вполголоса повспоминать славные времена Хасмонеев – что ж, это дозволялось. Разрешалось потоптаться под стук барабана, посверкать глазами и после разойтись по городским усадьбам и глинобитным домишкам.
Отец считал, что администрация поступает умно, негласно дозволяя хору.
– Романцы правильно рассудили, – с усмешкой говорил он. – Пусть люди расходуют воинственность в хоре. Пусть люди грозно пляшут. Пусть напляшутся досыта. Пусть пляшет весь дом Израиля. Пляшет до полного изнеможения! А поутру пусть возвращается к делам.
Квартальные после аккуратно отписывались: такого-то дня такого-то месяца в таком-то доме собирались люди по случаю бармицвы младшего сына хозяина, люди танцевали танец, так называемый «боевой», но нарушения общественного спокойствия не было, имена гостей прилагаются. И через пару дней рабби квартала отзывал в сторону хозяина дома и делал благодушное внушение. А хозяин, чрезвычайно гордый тем, что его насупленное геройство не осталось незамеченным, уверял рабби, что праздник был узкосемейным. И предвкушал, как будет сдержанно отвечать на вопросы соседей по прилавку или товарищей по цеху: «Что ж, да, трое ветеранов почтили вчера мой дом. Был рав Цоер. Да, тот самый, из отряда Менахема Галилейского. После стола, конечно, был
Когда началось топотание, Севела встал из-за стола и ушел в сад. Там, шипя и потрескивая, чадно горели плошки с маслом. На низких скамеечках под платанами сидели молодые люди, друзья жениха. Севела узнал нескольких. Чудо, что узнал – мальчишки, с которыми он ходил в иешиву, плутовал, дрался, воровал виноград, репу и оливы, теперь уже были мужчинами, заматеревшими и бородатыми. Севелу тоже узнали, два раза окликнули, улыбнулись, махнули рукой. Странное дело – Севела вдруг мимолетно,