неизвестным силам, составляющим камень преткновения его физиологического анализа, — глубоким тайнам человеческой воли, приводящим в ужас науку. (Бьяншон отрицательно покачал головой.) Бовуар истерзал себе сердце, потому что только смерть могла вернуть ему свободу. Однажды утром тюремщик, которому поручено было приносить узнику пищу, передав Бовуару его скудное пропитание, вместо того чтобы уйти, остановился перед ним, скрестив руки, и как-то странно на него поглядел. Обычно разговор между ними ограничивался двумя-тремя словами, и никогда сторож не начинал его сам. Поэтому шевалье очень удивился, когда этот человек сказал ему: «Вы, сударь, верно, неспроста приказываете звать себя то господином Лебреном, то гражданином Лебреном. Мне до этого дела нет, проверять ваше имя — не моя забота. Зовите себя хоть Пьером, хоть Полем, мне все едино. В чужие дела соваться — покоя лишаться. А я-то все-таки знаю, — сказал он, подмигнув, — что вы господин Шарль-Феликс-Теодор, шевалье де Бовуар и родня герцогине де Майе… Не так ли?» — добавил он после недолгого молчания, с победоносным видом глядя на своего пленника. Бовуар, чувствуя, что посажен в тюрьму прочно и надолго, подумал, что признанием настоящего имени он не может ухудшить свое положение. «Допустим, я шевалье де Бовуар, но что ты на этом выиграешь?» — спросил он. «О, все уже выиграно, — ответил шепотом тюремщик. — Слушайте. Я получил деньги, чтобы облегчить вам побег. Но постойте. Если меня заподозрят хоть в чем- нибудь, то расстреляют в два счета. И я сказал, что уж коли впутаюсь в это дело, так чтоб наверняка заработать денежки. Вот вам, сударь, ключ, — сказал он, вынимая из кармана маленький напильник, — этой штукой вы распилите свою решетку. Да-а! Не очень-то вам будет удобно», — продолжал он, указывая на узкое отверстие, через которое дневной свет проникал в темницу. Это было нечто вроде бойницы, проделанной между большими каменными выступами, которые служат подпорою зубцам над карнизом, опоясывающим снаружи башню. «Сударь, — сказал тюремщик, — пилить придется пониже, чтоб вы могли пролезть». «О, будь спокоен, пролезу», — ответил Бовуар. «Но так, однако же, чтобы осталось, к чему привязать веревку», — продолжал сторож. «Где она?» — спросил Бовуар. «Держите, — ответил сторож, бросив ему веревку с завязанными на ней узлами. — Ее сделали из белья, чтобы можно было подумать, будто вы смастерили ее сами, и длины ее хватит. Как доберетесь до последнего узла, тихонечко соскользните, а там уж ваше дело. Где-нибудь неподалеку вы, наверное, увидите заложенный экипаж и друзей, которые вас ждут. Но я-то ни о чем и знать не знаю! Что по правую руку от башни стоит часовой — вам нет нужды говорить. А вы уж сумеете выбрать ночку почернее и устеречь минуту, когда караульный солдат уснет. Может быть, вы рискуете угодить под пулю. Ну что ж…» — «Отлично! Отлично! По крайней мере не сгнию здесь заживо!» — вскричал шевалье. «Э, оно все же возможно!» — возразил с простоватым видом тюремщик. Бовуар принял эти слова за одно из тех глупых замечаний, которые свойственны этим людям. Надежда вскоре быть на свободе так его радовала, что он даже не задумался над словами этого человека, с виду совершенного мужлана. Он тотчас принялся за дело и к концу дня подпилил прутья решетки. Опасаясь посещения коменданта, он скрыл следы работы, замазав щели мякишем хлеба, вывалянным в ржавчине, чтобы окрасить его под цвет железа. Веревку он спрятал и стал ждать благоприятной ночи с тем жгучим нетерпением и глубокой душевной тревогой, которые придают такую напряженность жизни узников. Наконец пасмурной осенней ночью он перепилил прутья, крепко привязал веревку и присел снаружи на каменный выступ, уцепившись рукой за конец железного прута, оставшийся в бойнице. В таком положении он стал ждать самого темного часа ночи, когда часовые заснут.
Это бывало почти перед рассветом. Он знал продолжительность караулов, время дозоров — весь распорядок, привлекающий внимание узников даже помимо их воли. Он устерег момент, когда пройдут две трети дежурства одного из часовых и тот укроется от тумана в свою будку. Уверившись наконец, что все благоприятные условия для побега сошлись, он начал спускаться, узел за узлом, повиснув между небом и землей, с геркулесовской силой держась за веревку. Все шло хорошо. На предпоследнем узле, в тот момент, когда надо было соскользнуть на землю, он решил из предосторожности нащупать ногами твердую почву и — не нашел почвы. Случай был довольно затруднительный для человека, обливавшегося потом, усталого, встревоженного и оказавшегося в таком положении, когда самая жизнь его поставлена на карту. Он уже готов был броситься вниз. Ему помешал ничтожный случай: с него слетела шляпа; к счастью, он прислушался к шуму, который должно было произвести ее падение, и не услышал ничего! Смутные подозрения закрались в душу узника; мелькнул вопрос: не устроил ли ему комендант какую-нибудь ловушку? Но с какою целью? Охваченный сомнениями, он уже подумывал отложить предприятие на другую ночь. А пока решил дождаться первых проблесков рассвета; этот час, возможно, еще будет достаточно благоприятен для побега. Его необыкновенная сила позволила ему вскарабкаться обратно на башню; но он был почти в полном изнеможении, когда снова уселся на наружном выступе, как кошка, насторожившаяся у водосточной трубы. Вскоре, при слабом свете зари, раскачав свою веревку, он разглядел «небольшое расстояние», футов в сто, между последним узлом и острыми верхушками скал, поднимающимися из пропасти. «Спасибо, комендант!» — произнес он с присущим ему хладнокровием. Потом, подумав немного об этой ловкой мести, он счел нужным возвратиться в темницу. Свою рваную одежду он позаметнее разложил на кровати, веревку оставил снаружи, чтобы гибель его казалась очевидной, а сам притаился за дверью и стал ждать прихода предателя-тюремщика, держа в руке один из отпиленных им прутьев решетки. Тюремщик не преминул явиться раньше обыкновенного, чтобы забрать себе наследство умершего; насвистывая, он открыл дверь; но когда вошел в комнату, то Бовуар обрушил ему на череп такой яростный удар железным прутом, что негодяй, не вскрикнув, свалился на пол: прут проломил ему голову. Шевалье быстро раздел покойника, натянул на себя его одежду, подделался под его походку и благодаря раннему часу и слабой бдительности часовых вышел из главных ворот и скрылся.
Ни прокурор, ни г-жа де ла Бодрэ, казалось, даже и не подумали, что в рассказе этом может содержаться пророчество, хотя бы в малейшей степени относящееся к ним. Заговорщики обменялись вопросительными взглядами, удивленные полнейшим равнодушием мнимых любовников.
— Ба! У меня есть рассказец получше, — сказал Бьяншон.
— Посмотрим! — ответили слушатели, увидя знак, который сделал Лусто, как бы говоря, что за Бьяншоном водится слава недурного рассказчика.
Среди историй, имевшихся у него в запасе, — ибо у всех умных людей есть наготове некоторое количество анекдотов, как у г-жи де ла Бодрэ ее коллекция фраз, — знаменитый доктор выбрал ту, которая известна под названием «Большая Бретеш» и так прославилась, что театр «Жимназ» переделал ее в пьесу «Валентина». (См. «Другой силуэт женщины».) Вот почему излишне повторять здесь рассказ об этом приключении, хотя для обитателей замка Анзи он и был настоящей новинкой. Впрочем, доктор проявил то же совершенство жеста и интонаций, которое уже доставило ему столько похвал, когда он впервые рассказывал эту повесть у мадемуазель де Туш. Заключительная картина, когда испанский гранд умирает от голода, стоя в нише, где замуровал его муж г-жи де Мерре, и последние слова этого мужа, отвечающего на последнюю мольбу жены: «Вы поклялись на распятии, что там никого нет!» — произвели свой эффект. Последовало небольшое молчание, довольно лестное для Бьяншона.
— А ведь знаете, господа, — сказала тогда г-жа де ла Бодрэ, — любовь, должно быть, громадное чувство, если ради нее женщина ставит себя в подобное положение.
— Мне довелось видеть немало странного на своем веку, — заметил г-н Гравье, — и однажды в Испании я был чуть ли не свидетелем одного приключения в этом роде.
— Вы выступаете после великих актеров, — сказала ему г-жа де ла Бодрэ, подарив парижан кокетливым взглядом, — но не беда, рассказывайте.
— Вскоре после своего вступления в Мадрид, — начал податной инспектор, — великий герцог Бергский пригласил знатнейших жителей города на празднество, которое французская армия устроила только что завоеванной столице. Несмотря на все великолепие торжества, испанцы не слишком-то веселились, жены их танцевали мало, большая часть приглашенных занялась игрой. Дворцовые сады были так ярко иллюминованы, что дамы могли в них прогуливаться с такой же безопасностью, как среди бела дня. Праздник был по-императорски пышен. Французы ничего не пожалели, чтобы дать испанцам высокое представление об императоре, если бы те вздумали судить о нем по его наместникам. В небольшой рощице неподалеку от дворца, между часом и двумя ночи, несколько французских военных беседовали о случайностях войны и о малоутешительном будущем, какое им сулило поведение испанцев, присутствовавших на этом роскошном празднестве. «Представьте, — сказал старший хирург того армейского корпуса, где я был главным казначеем, — вчера я подал принцу Мюрату[32] формальное прошение о переводе. Не то чтоб я так уж боялся сложить свои кости именно на