офицера, далекие звуки вальса, шепот и заклинания… Она сидела потупив взгляд, чуть виновато и удивительно молодо улыбаясь, переадресуя мне восторги и восхваления, которые, без сомнения, заслуживала ее былая красота; возможно, воспоминания о прошлом не покидали матушку. Небрежно облокотившись на ее плечо, я с интересом слушал, прикидываясь беззаботным, и рассеянно слизывал варенье с бутерброда. Я был слишком мал, чтобы понимать, что тем самым она пыталась бежать своего одиночества, нуждаясь в нежности и любви.
Итак, отказавшись от балета и скрипки и не надеясь стать «новым Эйнштейном», будучи полным нулем в математике, на этот раз я сам попытался выявить в себе скрытый талант, который позволил бы реализоваться артистическим наклонностям моей матери.
Вот уже несколько месяцев, как я взял себе за правило баловаться красками, которые были приобретены для школьных занятий.
Я часами просиживал за мольбертом, пьянея от красного, желтого, зеленого и синего цветов. Однажды, когда мне было десять лет, учитель рисования зашел к моей матери, чтобы поделиться с ней своим мнением: «У вашего сына, сударыня, талант к рисованию, которым не следует пренебрегать».
Такое откровение произвело на маму совершенно неожиданное действие. Вероятно, бедняжка верила легендам и буржуазным предрассудкам начала века так или иначе, живопись и разбитая жизнь всегда соединялись в ее уме.
По-видимому, она много слышала о трагической судьбе Ван-Гога и Гогена и была напугана. Помню, с каким страхом на лице она вошла в мою комнату, в полном отчаянии села передо мной, глядя с беспокойством и немой мольбой. Должно быть, образы «богемы», художников, обреченных на пьянство, нищету и чахотку, вереницей пронеслись у нее в уме. Она подытожила все это красноречивой и, право, недалекой от истины фразой:
— Если ты действительно талантлив, то они заморят тебя голодом.
Не знаю, кого именно она имела в виду, говоря «они». Видимо, она и сама не знала. Но с этого дня мне было буквально запрещено прикасаться к краскам. Отказываясь видеть в этом простое детское увлечение, как это, вероятно, и было на самом деле, ее фантазия сразу же бросалась в крайности, и поскольку в ее воображении я выглядел не иначе как героем, то на этот раз я представлялся ей героем попранным. Моя коробка акварельных красок приобрела досадную способность исчезать, и, когда мне наконец удавалось прибрать ее к рукам и приняться за дело, мать выходила из комнаты, затем стремительно возвращалась и кружила вокруг меня как встревоженный зверь, с ужасом глядя на мою кисть. Так продолжалось до тех пор, пока мне наконец не надоело и я раз и навсегда не оставил в покое краски.
Я долго дулся на нее, да и теперь мне иногда кажется, что я упустил свой шанс.
Итак, несмотря ни на что, испытывая какую-то смутную, но настоятельную в этом потребность, я с двенадцати лет начал писать, бомбардируя литературные журналы поэмами, рассказами и пятиактными трагедиями, написанными александрийским стихом.
Литература не вызывала у матери таких суеверных страхов, как живопись, — она была к ней довольно благосклонна, как к светской даме, принимаемой в лучших домах: Гёте был осыпан почестями, Толстой был графом, Виктор Гюго Президентом Республики (не знаю, откуда она это взяла, но упорно на этом настаивала). Иногда она внезапно хмурилась:
— Ты должен следить за своим здоровьем, остерегаться венерических болезней. Ги де Мопассан умер сумасшедшим, Гейне — паралитиком…
Она встревожилась и минуту молча курила, сидя на насыпи. Занятия литературой явно таили в себе опасности.
— Это начинается с прыщика, — сказала она.
— Я знаю.
— Обещай мне, что будешь осторожен.
— Обещаю.
Мои романы в то время ограничивались страстными взглядами, которые я бросал под юбки Мариетты, нашей служанки, когда она взбиралась на приставную лесенку.
— Может быть, тебе лучше пораньше жениться на хорошей и милой девушке, — сказала мать с явным отвращением.
Но я отлично знал, что она ждала от меня совсем другого. По ее мнению, меня ожидали самые красивые женщины мира, прославленные балерины, примадонны, Рашели, Дузе и Гарбо. Меня это устраивало. Вот если бы проклятая лесенка была немного повыше или, еще лучше, если бы Мариетта догадалась, как важно мне начать карьеру прямо сейчас… Мне было тринадцать с половиной лет, а счастье — рукой подать.
Так вот, отказавшись от музыки, балета и живописи, мы остановили свой выбор на литературе, несмотря на угрозу венерической болезни. Теперь для осуществления наших надежд нам оставалось только выбрать псевдоним, достойный шедевров, которых ждал от нас мир. Целыми днями я просиживал в своей комнате, переводя бумагу и пытаясь найти необычайный псевдоним. Мать часто заглядывала ко мне, чтобы справиться о моем вдохновении. Мысль, что часы, убитые на этот титанический труд, с большей пользой могли быть потрачены на написание самих шедевров, никогда не приходила нам в голову.
— Ну как?
Я брал листок бумаги и знакомил ее с результатами своей литературной работы за день. Я по-прежнему был недоволен своими поисками. Ни одно имя, каким бы красивым и звучным оно ни было, не отражало всего того, что я хотел совершить для нее.
— Александр Наталь. Арман де ля Торр. Терраль. Васко де ля Фернай.
В том же духе страницы и страницы. После каждого списка имен мы переглядывались и качали головами. Это было не то, совсем не то. В глубине души мы прекрасно понимали, какие имена нам нужны, к сожалению, все они уже были разобраны. Гёте было занято, Шекспир тоже, равно как и Виктор Гюго. И, однако, именно таким, как они, я хотел бы стать для нее, именно это я и хотел бы ей подарить. Часто, сидя за столом в коротких штанишках и глядя на нее, я думал, что мир слишком тесен, чтобы вместить всю мою любовь.
— Надо что-нибудь в духе Габриеле Д'Аннунцио, — сказала мама. — Он заставил страшно страдать Дузе.
Это было сказано с оттенком уважения и восхищения. Матери казалось вполне естественным, что великие люди заставляют страдать женщин, и она надеялась, что здесь я тоже покажу себя с лучшей стороны.
Она придавала огромное значение моим успехам у женщин — вероятно, видя в этом залог удачи в жизни. У нее это неразрывно связывалось с официальными почестями, орденами, парадной формой, шампанским, приемами в посольстве, и когда она рассказывала мне о Вронском и Анне Карениной, то смотрела на меня с гордостью, гладила по голове и шумно вздыхала, улыбаясь от наивного предвкушения. Быть может, подсознательно эта прекрасная, но безмерно одинокая женщина испытывала потребность физического и чувственного реванша, который должен был взять ее сын. Во всяком случае, проходив целый день с чемоданчиком по отелям и домам богатых англичан и представляясь обедневшей русской аристократкой, вынужденной продавать последние «фамильные драгоценности», — драгоценности предоставляли ей лавочники, платившие десять процентов комиссионных, — и проведя унизительный и тяжелый день, тем более унизительный, что в течение месяца ей редко удавалось заключить хотя бы одну сделку, она едва успевала снять свое серое пальто и шляпу и закурить сигарету, как со счастливой улыбкой уже усаживалась против мальчишки в коротких штанишках, который, сознавая свою беспомощность что-либо сделать для нее, целыми днями ломал голову в поисках достаточно красивого, достаточно громкого и многообещающего псевдонима, способного выразить все то, что происходило в его душе, чтобы он звонко и чисто прозвучал для его матери, чтобы в нем слышались отголоски будущей славы,