Выйдя как-то вечером на палубу и облокотившись о борт, я смотрел на светящийся след корабля, как вдруг почувствовал, что кто-то подкрался и схватил меня за руку. Мои глаза, привыкшие к темноте, едва успели различить силуэт помощника старшего офицера, отвечавшего за дисциплину нашей части, как он уже поднес мою руку к губам и стал покрывать ее поцелуями. Вероятно, на том месте, где я стоял, у него было назначено свидание с прелестной англичанкой, но, выйдя из ярко освещенного салона и внезапно очутившись в темноте, он стал жертвой вполне понятной ошибки. Какое-то время я снисходительно не мешал ему — было очень интересно наблюдать за ответственным по дисциплине при исполнении обязанностей, — но когда его губы добрались до моей подмышки, я счел благоразумным поставить его в известность и низким басом сказал ему:

— Я вовсе не та, за кого вы меня принимаете.

Он взвыл, как раненый зверь, и начал плеваться, что показалось мне невежливым с его стороны. Потом он еще долго краснел, сталкиваясь со мной на палубе, в то время как я любезнейше улыбался ему. В то время жизнь была молодой, и хотя многих из нас уж нет в живых — Рок погиб в Египте, Мезон-Нев утонул в море, Кастелен убит в России, Крузе — в Габоне, Гуменк на Крите, Канеппа погиб в Алжире, Малчарски — в Ливии, Делярош — в Эль-Фахере вместе с Флюри-Эраром и Коганом, Сен-Перез еще жив, но потерял ногу, Сандре погиб в Африке, Грассе — в Торбуке, Пербост убит в Ливии, Кларьон пропал без вести в пустыне, — хотя сегодня почти никого из нас не осталось, но остался наш задор, и мы часто узнаем его в глазах молодых, и тогда кажется, что все мы живы. Жизнь молода. Старея, она затормаживается, становится в тягость и оставляет вас. Она взяла от вас все, и ей больше нечего вам дать. Я часто наведываюсь в места, посещаемые молодежью, в надежде снова отыскать то, что потерял. Иногда я узнаю лицо товарища, погибшего, когда ему было двадцать лет. Или его жесты, смех, глаза. Что-то всегда остается. В такие минуты я почти верю — почти, — что и во мне осталось кое-что от того, каким я был двадцать лет назад, и что я окончательно не исчез. Тогда я выпрямляюсь, хватаю свою рапиру, энергичной походкой направляюсь в сад и, глядя в небо, скрещиваю с ним шпагу. А иногда поднимаюсь на пригорок и жонглирую тремя, четырьмя шарами, чтобы показать, что я еще не потерял навык и что им еще придется со мной считаться. Им? Они? Я знаю, что на меня никто не смотрит, но мне необходимо доказать самому себе, что я еще способен быть наивным. Правда заключается в том, что я проиграл, но я всего лишь проиграл, и это меня ничему не научило. Ни благоразумию, ни смирению. Растянувшись под солнцем на песчаном берегу Биг-Сура, я всем телом ощущаю молодость и смелость тех, кто придет после меня, и доверчиво жду их, глядя на тюленей и китов, проплывающих в этом сезоне сотнями, и на их фонтанчики. И слушаю Океан. Я закрываю глаза, улыбаюсь и чувствую, что все мы здесь и готовы снова начать.

Почти каждый вечер мама приходила ко мне на палубу, и, опершись о борт, мы вместе смотрели на снежно-белый след корабля. Казалось, светящийся шлейф, вскипая, взмывал в небо и рассыпался там снопами звезд. Зрелище настолько завораживало нас, что до самого рассвета мы продолжали смотреть на волны. Ближе к африканскому побережью заря одним махом, насколько хватал глаз, заливала Океан, и внезапно оставалось только одно прозрачное небо, в то время как мое сердце продолжало биться в ритме ночи, а глаза еще не отвыкли от темноты. Ибо я старый похититель звезд и потому охотнее доверяюсь ночи. Моя мать по-прежнему много курила, и нередко, пока мы стояли, опершись о борт, мне хотелось напомнить ей о светомаскировке и о запрете курить на палубе, чтобы не привлекать подводные лодки. И я тут же усмехался своей наивности, поскольку должен был знать, что до тех пор, пока она рядом, со мной ничего не может случиться, несмотря на подводные лодки и что бы там ни было.

— Уже несколько месяцев ты ничего не пишешь, — с упреком говорила она.

— Так ведь война.

— Это не оправдание. Надо писать. Она вздохнула.

— Я всегда мечтала стать великой актрисой. У меня сжалось сердце.

— Не беспокойся, мама, — ответил я. — Ты станешь великой, прославленной актрисой. Я это устрою.

Она помолчала. Я почти воочию видел ее вместе с красной точкой ее сигареты. Я воображал ее рядом со всей силой любви и преданности, на какую я способен.

— Знаешь, я должна тебе признаться. Я не сказала тебе правду.

— Правду о чем?

— На самом деле я не была великой трагической актрисой. Это не совсем верно. Правда, я играла в театре. Но не более.

— Я знаю, — мягко ответил я. — Ты станешь великой актрисой, я обещаю тебе. Твои шедевры будут переведены на все языки мира.

— Но ты не работаешь, — с грустью ответила она мне. — Как может это случиться, если ты ничего не делаешь?

Я засел за работу. На палубе военного корабля или же в крохотной каюте, которую приходилось делить с двумя товарищами, было затруднительно пускаться в написание длинного романа, поэтому я решил написать несколько рассказов, каждый из которых прославлял бы мужество людей в их борьбе против несправедливости и угнетения. Как только они будут закончены, я включу их в большой роман, своего рода фреску Сопротивления и непокорности, заставив одного из героев рассказывать эти истории и использовав старинный прием плутовских романов. Поэтому, если меня убьют раньше, чем я закончу книгу, после меня по крайней мере останется несколько рассказов, к тому же на тему о моей жизни. И тогда мама увидит, что я, как и она, старался изо всех сил. Вот так на борту корабля, на котором мы плыли сражаться в африканском небе, и был написан первый рассказ для моего романа «Европейское воспитание». Тут же, на борту, при первом робком луче зари я прочел его матери. Кажется, ей понравилось.

— Толстой! — просто сказала она. — Горький! И затем из вежливости к моей стране добавила:

— Проспер Мериме!

В эти ночи она более непринужденно и доверительно беседовала со мной. Возможно, ей казалось, что я уже не ребенок. А может, просто потому, что море и небо располагали к откровенности. И казалось, что все исчезнет бесследно в вечности, кроме пенистого следа корабля, такого эфемерного среди безмолвия.

Быть может, еще и потому, что я ехал сражаться за нее и ей хотелось придать большую силу моей руке, которая еще не успела стать ей опорой. Глядя на волны, я щедро черпал из прошлого обрывки фраз, которыми мы когда-то обменялись; тысячу раз слышанные слова, поступки и жесты, запавшие мне в память; главные темы, которые прошли сквозь ее жизнь, как лучи света, сотканные ею самой, и за которые она всегда цеплялась.

— Есть ли в мире что-нибудь прекраснее Франции? — вопрошала она со своей вечно наивной улыбкой. — Вот почему я хочу, чтобы ты стал французом.

— Так ведь это свершилось.

Она помолчала. Потом вздохнула.

— Тебе придется много воевать, — сказала она.

— Я был ранен в ногу, — напомнил я ей. — Вот, потрогай.

Я подставил ей бедро, в котором сидел осколок. Мне не хотелось извлекать его. Она им очень дорожила.

— Все же будь осторожен, — попросила она.

— Ладно.

Часто во время боевых вылетов еще до нашей высадки во Франции, когда разрывы снарядов и ударная волна обрушивались на корпус самолета с шумом прибоя, я с улыбкой вспоминал ее слова: «Будь осторожен».

— Что ты сделал со своим свидетельством лиценциата права?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату