репродукции); затем, поднявшись с кресла с чашкой недопитого кофе и наклонившись над маленьким письменным столом, над которым на полочке стояло несколько фотографий (сразу приметила, что среди них не было ни одной фотографии молодой женщины), спросила, не принадлежит ли старое женское лицо на одной из них его матери (он подтвердил).

Потом и он спросил, что она имела в виду, когда при встрече с ним сказала, что приехала в город уладить кое-какие дела. Ей ужасно не хотелось говорить о кладбище (чувствовала себя здесь, на шестом этаже, не только высоко над крышами, но и блаженно вознесенной над своей жизнью); однако по его упорному настоянию в конце концов призналась (очень коротко, ибо развязность торопливой откровенности всегда претила ей), что много лет назад жила здесь с мужем, что он похоронен на здешнем кладбище (о сносе памятника умолчала) и что вот уже десять лет, как она каждый год приезжает сюда с сыном на День поминовения.

5

— Каждый год? — Это открытие огорчило его, и он снова подумал о некоем злом умысле; ведь повстречай он ее здесь шестью годами раньше, когда приехал сюда, все можно было бы спасти: старость не отметила бы ее так, ее внешность не столь печально отличалась бы от образа той женщины, какую он любил пятнадцать лет назад; он еще сумел бы, преодолев различие, воспринять оба образа (прошлый и нынешний) как единый. Но теперь один безнадежно отставал от другого.

Она допила кофе, разговорилась, а он пробовал точно определить степень перемены, по причине которой она ускользает от него во второй раз: ее лицо покрылось морщинами (слою пудры не под силу было устранить их); шея увяла (высокому воротнику не под силу было скрыть это); щеки обвисли; в волосах (пусть это было даже красиво!) пробивалась седина; однако куда больше его внимание приковали руки (увы, они не поддавались ни пудре, ни гриму): руки, покрытые синей паутиной вен, вдруг превратились в мужские.

Сожаление смешивалось в нем со злостью, и он, возымев охоту утопить в алкоголе их запоздалую встречу, спросил, не желает ли она рюмку коньяка (в шкафчике за шторой стояла початая бутылка); она отказалась, и ему припомнилось, что и тогда, многие годы назад, она почти не пила, возможно, не хотела позволить алкоголю разрушить изысканную сдержанность своих манер. Увидев изящный жест руки, которым она отклонила его предложение, он понял, что очарование вкуса, волшебство, ласковость обхождения, покорявшие его в прошлом, не потускнели в ней, хотя и скрыты под маской старости, и сами по себе, хотя и зарешечены ею, еще вполне притягательны.

Мысль, что она зарешечена старостью, пронизала его беспредельной жалостью, сделавшей ее близкой (эту некогда блистательную женщину, перед которой немел язык), и захотелось поговорить с ней по-дружески, неторопливо, долго, в этаком голубоватом настроении меланхолического смирения. И он действительно разговорился (и говорил действительно долго), и в конце концов завел речь о невеселых мыслях, в последние годы посещавших его. Разумеется, он ни словом не обмолвился о появившейся лысине (как и она, кстати, умолчала о снесенной могиле); но призрак лысины подвигнул его на псевдофилософские сентенции о том, что время летит быстрее, чем успеваешь жить, что жизнь ужасна, ибо все в ней отмечено неминуемой гибелью; в ответ на подобные излияния он ждал от гостьи участливого отклика; но не дождался.

— Я не люблю таких разговоров, — сказала она чуть ли не резко. — Все, что вы говорите, ужасно поверхностно.

6

Она терпеть не могла разговоров о старении и смерти: они касались того физического уродства, которому она противилась. Не без волнения она повторяла хозяину дома, что его взгляды поверхностны; человек — это ведь нечто большее, чем дряхлеющее с годами тело, главное — плоды его трудов, то, что он оставляет для других. На самом деле эта мысль возникла в ней не сейчас, а еще тогда, когда тридцать лет назад она влюбилась в своего будущего мужа, который был девятнадцатью годами старше; и она всегда испытывала к нему искреннее уважение (несмотря на все свои измены, о которых он либо не знал, либо не хотел знать), стараясь убедить себя, что его интеллект и значимость полностью уравновешивают тяжкое бремя лет.

— Какие еще плоды трудов, скажите на милость! Какие плоды трудов мы здесь оставляем! — с горьким смешком возразил ей хозяин дома.

Она не хотела ссылаться на покойного мужа, хотя твердо верила в незыблемую ценность всего того, что он совершил; она лишь сказала, что любой человек создает в своей жизни нечто, пусть даже совсем скромное, и что в этом и только в этом его назначение; потом заговорила о себе: она работает в одном Доме культуры на окраине Праги, организует лекции и поэтические вечера; говорила (с воодушевлением, показавшимся ему наигранным) о «благодарных лицах» слушателей, а затем сразу же переключилась на тему о том, как прекрасно иметь сына и наблюдать, как ее собственные черты (сын похож на нее) преображаются в лицо мужчины; как прекрасно одарить его всем, чем только может мать одарить сына, а потом тихо исчезнуть из его жизни.

И о сыне заговорила она не случайно: весь этот день он стоял перед глазами и укоризненно напоминал об утреннем провале на кладбище; удивительно было: ни одному мужчине она никогда не позволяла взять над ней верх, и только собственный сын каким-то неведомым способом завладел ее волей. Впрочем, кладбищенская неудача потому так и расстроила ее, что она, чувствуя свою вину перед ним, боялась его попреков. Она уже давно стала догадываться, что если сын и следит ревниво за тем, как она чтит память мужа (именно он всегда настаивал, чтобы на каждый День поминовения они не забывали съездить на кладбище!), то причиной тому не столько любовь к покойному отцу, сколько желание терроризировать ее, мать, указать ей на положенные вдовьи границы; и хотя сам он никогда не выражал этого открыто, а она старалась (безуспешно) об этом не думать, все было именно так: ему отвратительна была сама мысль, что сексуальная жизнь матери может еще продолжаться, ему претило то, что еще оставалось в ней (по крайней мере как возможность и шанс) сексуального; а поскольку понятие сексуальности связано с понятием молодости, ему претило в ней все, что еще сохранялось моложавым; он был уже не ребенок, и моложавость матери (в сочетании с ее агрессивной заботой) мешала ему естественно воспринимать юность девушек, уже вызывавших его интерес; ему хотелось, чтобы мать была старой, лишь от такой он мог сносить любовь, лишь такую любить. И она, сознавая порой, что так он, в сущности, толкает ее к могиле, в конце концов покорилась ему, капитулировала под его натиском и стала даже идеализировать свою покорность, уговаривая себя, что красота ее жизни и состоит именно в этом тихом исчезновении в тени другой жизни. И теперь в оправдание этой идеализации (без которой морщины на лице жгли бы ее еще больше) она со столь нежданной горячностью вела спор с хозяином дома.

Но хозяин дома вдруг перегнулся через разделявший их столик, погладил ее по руке и сказал: — Простите меня за мои слова. Вы же знаете, я всегда был глупцом.

7

Их спор не рассердил его, напротив, гостья вновь предстала перед ним в своем былом обличье; в ее протесте против мрачных разговоров (разве это не был прежде всего протест против уродливости и безвкусия?) он узнавал ее такой, какой знал когда-то, и его мыслями все больше завладевал ее давний облик и их давняя история, и теперь он лишь желал себе, чтобы ничто не нарушило этой голубой, столь благоприятной для разговора атмосферы (потому-то он и погладил ее по руке и назвал себя глупцом) и он сумел бы сказать ей о том, что представлялось ему сейчас самым важным: об их общей истории; он ведь был убежден, что пережил с ней что-то необыкновенное, о чем она даже не подозревает и для чего он сам будет с трудом подыскивать точные слова.

Она, наверное, уже и не помнит, как они познакомились; видимо, однажды она оказалась в компании его друзей-студентов, но захудалое пражское кафе, где они впервые были одни, она, конечно, достаточно хорошо помнит: он сидел против нее в плюшевом боксе, подавленный, молчаливый и вместе с тем опьяненный изящными намеками, коими она выказывала ему свою приязнь. Он пытался представить себе (хотя ничуть не надеялся, что эти видения когда-нибудь претворятся в жизнь), как она будет выглядеть, если он станет целовать ее, раздевать и любить, но воображение отказывало ему. Да, удивительно: тысячу раз он пытался представить ее в агонии телесной любви, но все напрасно: ее лицо по-прежнему было обращено к нему своей спокойной и мягкой улыбкой, и он не мог (даже упорнейшим усилием воображения) искривить его гримасой любовного экстаза. Она совершенно не поддавалась силе его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату