писать не станет. Но не про Вознесенского. По тематике и словарю он универсалист, энциклопедист. А где установка на энциклопедизм, на полноту обзора – там отсутствие в художественной системе любой темы (самой приземлённой), любого слова (самого грубого) было бы просто ложью. Вот почему для Вознесенского употребление в стихах слова «унитаз» не является непристойностью, а те, кто таковую здесь усматривает, просто стихи не по назначению употребляют. Не что за предмет назван, а с чем он сравнивается – вот логика поэзии. ‹…›
Часто говорят о том, что метафоры и ритмы Вознесенского сконструированы, смонтированы, не рождены непосредственным эмоциональным порывом! Но сделанное в искусстве, если оно сделано хорошо, сразу становится живым, «рождённым» (смотри об этом у Овидия – история Пигмалиона). Художественное творчество – это всегда сочетание сознательного конструирования и безотчётных прозрений. Сколько затрачено того и другого – это интимная тайна художника. ‹…›
Отчётливость метафорических линий – форма откровенности. Эти линии – набухшие вены на натруженных руках поэзия. Для Вознесенского метафора не только средство живописания, но и способ автопортретирования, лирического самопознания. Авторское «я» строится на многократном сравнения себя с самыми разными людьми. С Мэрилин Монро и рыбаком, с Пушкиным и Гоголем, с Маяковским и Высоцким… (А чем не каноничны переводы стихов Микеланджело? Тем, прежде всего, что в каждом «я» сравнение автора с переводчиком.) Это всё лица, а не маски. Поэт не играет во всех этих людей, не притворяется ими, а ищет с каждым общее – с каждым разное, для каждого открывает новое место в своей душе. И несходства не стыдится, не скрывает его – оно ровно в такой же степени ценно и значимо, как сходство: «Такое же – и всё другое».
Лирический герой Вознесенского человечески конкретен, определёнен. Стремясь понять всё и всех, он не заявляет авансом всепонимания и всепринятия. Любя Пикассо, не скажет, что ценит также и Шишкина. Ценя в женщине красоту, не поспешит оговориться, что на первом плане для него всё же душевные качества. У него очень свои почва и судьба. ‹…›
Почва, судьба… Не превращаются ли эта слова в некую догму, когда за ними подразумевают строго обязательный вариант биографии: испытания, невзгоды, трудности? ‹…›
Своей профессии Вознесенский никогда не стыдится, не притворяется даже в шутку непоэтом. Поэзия – доминанта характера, суть судьбы, смысл жизни:
Поэзия и жизнь раздельны, но поэт не чувствует между ними границы. Блок говорил о нераздельности и неслиянности жизни я искусства – эта формула антирассудочна, «её можно только пережить, почувствовать». Вознесенский дал свой эмоциональный вариант этой идеи на сегодняшнем языке.‹…›
Именно пережить, предчувствовать, а не предвидеть… ‹…›
Космос чувства – это равновесие радости и боли. Пока баланс этих сообщающихся сосудов сохраняется – мир неистребим.
Сравнение, соотнесение радости и боли – сквозная тема поэтической работы Вознесенского, начатая ещё в «Мастерах», развёрнутая во множестве сюжетов и образов и наиболее отчётливо обобщённая метафорой соблазн. О радости и боли Вознесенский не рассказывает, он вводит их в читателя через стих. ‹…›
Чувство – не замена разума, а его проводник в сложных, кажущихся тупиковыми ситуациях. Метафора – не замена мысли, а энергетическое поле, в котором думается по-новому, обновляются и самые способы мышления. ‹…›
Чувство выступает для Вознесенского и тем критерием, который диктует меру простоты или сложности разговора с читателем. Вообще говоря, поэтов сложных или простых, по-моему, не существует: и сложность, и простота – инструменты, выбираемые в соответствии с интуитивно ощущаемой творческой задачей. Но поскольку Вознесенского даже в последнем энциклопедическом словаре сопровождает мета усложнённости, хочется сказать и о вполне доступной поэту «неслыханной простоте». Ну, вот хотя бы:
Заметим только, что и простота у Вознесенского своя, «неслыханная» в том смысле, что мы её не слыхали у кого- нибудь другого. ‹…› А естественность интонации, свободное звучание стиха, «впадающего в речь», – это попросту безотказное свойство работы Вознесенского и в «простых» и в «сложных» вещах. Может быть, для понимания поэзии каждому нужно хотя бы чуть-чуть попытаться побыть поэтом? Не знаю, но очень тревожно слушать разговоры о том, что высокий уровень стиха ничего не значит, что стихи и поэзия – вещи разные. По-моему, это безответственная схоластика, поскольку вне стиха, вне музыки мастерства поэзии не существует.
Перечитывая Андрея Bознесенского
…Более двух десятилетий бурно спорят критики о Вознесенском, прибавляя жару столь же бурной любви к нему колоссальной читательской аудитории. Неизменно пишут о том, что Вознесенский ворвался в поэзию стремительно, как метеор, как шаровая молния, вместе с шумной толпой молодых, которые вмиг растолкали не успевших опомниться старших и ринулись на эстраду, чтобы своим артистизмом превратить читателя в слушателя и в зрителя и добиться славы, минуя книжные полки.
Наивно думать, что вообще возможен такой примитивный, стадный прорыв в поэзию мимо всех и вся, мимо книг и живых классиков, расталкиваемых локтями (Пастернака, Ахматовой, Заболоцкого, Твардовского)… Нет, старших по возрасту поэтов не только не пришлось расталкивать, но напротив – они (Маршак, Антокольский, Асеев, Тихонов, Симонов, Твардовский, Светлов, Винокуров) с неравнодушием, свойственным всякому сильному таланту, откликнулись и немало способствовали прорыву в поэзию тех молодых людей, которых теперь называют поэтами шестидесятых. ‹…›
Андрей Вознесенский стал известным поэтом в тот день, когда «Литературная газета» напечатала его молодую поэму «Мастера», сразу всеми прочитанную и принятую не на уровне учтивых похвал и дежурных рецензий с их клеточным разбором, а восторженно и восхищённо.
Свобода и напор этой вещи, написанной двадцатипятилетним Андреем Вознесенским, были наэлектризованы, намагничены током страстей, живописью и ритмом, дерзкой прямотой и лукавой бравадой, острым чутьём настроений своего поколения, злобы ночи и злобы дня. Вознесенский предстал в «Мастерах» как дитя райка (во всех значениях слова): раёшный стих, раёшный ящик с передвижными картинами давней и сиюминутной истории, острота, наглядность и живость райка, и – автор, вбежавший на сцену поэзии с вечно юной галёрки, которая тоже – раёк.
Краткое сообщение крайней важности: «Художник первородный – всегда трибун. В нём дух переворота и вечно – бунт».
Раёшная звуковая роспись – всем телом: «На колу не мочало – человека мотало!», «Не туга мошна, да рука мощна!», «Он деревни мутит. Он царевне свистит…», «Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил».
Никакой чопорности, никакой пелены поэтических привычек, зато чудесная зрячесть к «подробностям», вроде снега и солнца, которые молодой Вознесенский не раскрашивает, а рассверкивает, озорничая стихом…
Под конец поэмы – рад дерзких и торжественных обещаний, плакатных, откровенно публицистических, на крике:
Какая ослепительная вера в свои силы, в свою удачу, в значительность происходящего, в читателя, который должен чувствовать то же и так же! Читатель – цель и высший суд, и оправдание, и триумфальная радость, и чувство своего единственного пути…
Через много лет и через много книг Андрей Вознесенский категорически скажет в «Надписи на „Избранном“:
Андрей Вознесенский никоим образом не старался усмирить бурные споры и установить ровное к себе отношение критики, прекрасно понимая, что самые разные, изощрённые и лобовые, сыпучие и летучие упрёки в его адрес лишь способствуют неукротимому интересу и пылкой