приятия жизни, ровного дыхания при собственной внутренней ясности Муот никогда не ведал, а Гертруда могла только терпеть и с жалостью наблюдать его бушеванья и раздумья, его падения и подъемы, его вечную жажду самозабвения и дурмана, но не могла ни изменить этого, ни в этом участвовать. Так они, любя друг друга, никогда полностью не сходились, и в то время как он видел, что обманулся в своей тайной надежде прийти благодаря Гертруде к миру и удовлетворению, она была принуждена бессильно смотреть и страдать от того, что ее добрая воля и ее жертва напрасны и что даже она не может утешить его и спасти от самого себя. Так у обоих оказались разбиты тайная мечта и самое заветное желание, они могли оставаться вместе, только щадя друг друга и принося жертвы, и было мужеством с их стороны, что они это делали. Я снова увидел Генриха только летом, когда он привез Гертруду к отцу. Он был с ней и со мной так нежен и предупредителен, каким я никогда еще его не видел; я заметил, как он боится ее потерять, и почувствовал также, что этой потери он не перенесет. Она, однако, была усталая и хотела только покоя и жизни в тиши, чтобы снова найти себя и снова обрести силу и равновесие. Однажды в прохладный вечер мы собрались у нас в саду. Гертруда сидела между моей матерью и Бригиттой, которую она держала за руку, Генрих тихо прохаживался взад-вперед среди роз, а мы с Тайзером играли на террасе скрипичную сонату. Как покойно отдыхала Гертруда, вдыхая мир этого часа, и как Бригитта с обожанием льнула к этой прекрасной страдающей женщине, и как Муот, в добром расположении духа, тихими шагами расхаживал поодаль, в тени, и слушал — эта картина осталась неизгладимой в моей душе. Позже Генрих сказал мне шутливо, но с грустными глазами:
— Как сидят рядком эти три женщины! Из всех троих счастливой выглядит только твоя матушка. Попробуем и мы дожить до ее лет.
Потом мы разъехались: Муот отправился один в Байрейт, Гертруда с отцом в горы, Тайзеры в Штирию, а мы с матушкой опять к Северному морю. Там я часто бродил по берегу, слушал море и совсем так же, как много лет назад в годы ранней юности, с удивлением и боязнью размышлял о печально-нелепой сумятице жизни, о том, что любовь может быть напрасной и что люди, которые хорошо друг к другу относятся, живут, минуя один другого в своей судьбе, у каждого — собственной, непостижимой, и насколько каждый хотел бы помочь другому и быть к нему ближе, но не может этого, как бывает в бессмысленных и смутных ночных кошмарах. Вспоминались мне часто и слова Муота о молодости и старости, и я задавался вопросом, станет ли жизнь когда-нибудь и для меня простой и ясной. Матушка улыбнулась, когда я коснулся в разговоре этой темы, и вид у нее был по-настоящему довольный. И чтобы меня пристыдить, она напомнила мне о моем друге Тайзере, который был еще совсем не стар и все же достаточно стар для того, чтобы успеть испытать свою долю, но продолжал жить безмятежно, как ребенок, с мелодией Моцарта на устах. Дело было не в возрасте, это я понимал и сам, и, возможно, наше страдание и неведение было действительно только болезнью, о которой мне когда-то говорил господин Лоэ. Или этот мудрец был тоже ребенком, как Тайзер?
Так или иначе, от моих рассуждений и напряженных раздумий ничего не менялось. Когда музыка волновала мне сердце, я понимал все без слов, чувствовал в глубине всякой жизни чистую гармонию и, казалось мне, знал, что во всем происходящем скрыт некий смысл и прекрасный закон. Если это и было заблуждение, то я жил в его власти и оно делало меня счастливым.
Возможно, было бы лучше, если бы Гертруда не расставалась на лето с мужем. Она, правда, начала приходить в себя и осенью, когда я увидел ее по возвращении из путешествия, выглядела более здоровой и крепкой. Однако надежды, которые мы возлагали на эту поправку, оказались напрасными.
Гертруде хорошо жилось эти месяцы с отцом, она могла уступить своей потребности в покое и с облегчением отдаться тихому существованию без ежедневных стычек, как усталый человек отдается сну, едва лишь ему позволят лечь. Но теперь выяснилось, что она измучена сильнее, чем мы полагали и чем сознавала она сама. Ибо теперь, когда Муот должен был вскоре ее увезти, она впала в малодушный страх, потеряла сон и умоляла отца еще на некоторое время оставить ее у себя.
Конечно, Имтор немножко испугался, ведь ему казалось естественным полагать, что она будет рада вернуться к Муоту с новыми силами и окрепшей волей, однако спорить не стал, а даже осторожно подал ей мысль о длительной временной разлуке как подготовке к последующему разводу. Однако против этого она восстала с большим волнением.
— Я же люблю его! — горячо воскликнула она. — И никогда ему не изменю. Но только с ним так трудно жить! Я просто хочу еще немного отдохнуть, может быть, два-три месяца, пока не наберусь настоящего мужества.
Старик Имтор старался успокоить ее, он и сам был совсем не прочь еще на какое-то время оставить дочь у себя. Он написал Муоту, что Гертруда пока нездорова и хочет еще некоторое время побыть дома. К сожалению, тот принял это известие болезненно. За месяцы разлуки тоска по жене завладела им с неодолимой силой, он радовался, что она вот-вот приедет, и был полон благих намерений снова полностью покорить ее и привязать к себе.
Письмо Имтора было для него тяжелым разочарованием. Он тотчас написал ему гневный ответ, полный недоверия к тестю. Он полагал, что старик поработал против него, так как хотел расторжения этого брака, и потребовал немедленной встречи с Гертрудой, твердо надеясь, что снова покорит ее. Старик пришел с этим письмом ко мне, и мы долго обсуждали, что делать. Нам обоим казалось правильным, что в данный момент встречи супругов лучше избежать, поскольку Гертруда сейчас не в силах вынести никаких бурь. Имтор был очень озабочен и попросил меня съездить к Муоту и уговорить его, чтобы он на время оставил Гертруду в покое. Теперь я знаю, что должен был это сделать. Тогда же у меня были сомнения, и я считал опасным открыть моему другу, что я — поверенный его тестя и знаком с такими подробностями его жизни, в какие он сам меня посвящать не хотел. Так что я воспротивился этому, и дело ограничилось письмом старика, которое, конечно, ничего не исправило.
Напротив, без предупреждения приехал сам Муот и всех нас испугал почти безудержной страстностью своей любви и своего недоверия. Гертруда, ничего не знавшая о состоявшейся переписке, была совершенно ошеломлена и подавлена приездом мужа, которого она никак не ожидала, и его прямо-таки злобным возбуждением. Произошла неприятная сцена, о которой я мало что мог узнать. Я знаю одно: Муот требовал от Гертруды, чтобы она вернулась с ним в Мюнхен. Она объявила, что готова последовать за ним, если это необходимо, но просила все-таки дать ей еще пожить у отца, она устала, и ей еще нужен покой. Тогда он стал укорять ее в том, что она хочет от него сбежать по наущению отца, ее кроткие объяснения только усугубили его недоверие, и в приступе гнева и горечи он дошел до такой глупости, что недолго думая прямо приказал ей к нему вернуться. Тут уж ее гордость взбунтовалась, она сохранила самообладание, но отказалась дальше его слушать и объявила, что теперь в любом случае останется здесь. За этой сценой на другое утро последовало нечто вроде примирения, и Муот, пристыженный и раскаявшийся, одобрял теперь все ее желания. После этого он уехал, не зайдя ко мне.
Когда я об этом услышал, то испугался и понял, что надвигается беда, которой я боялся с самого начала. После такой гадкой и глупой сцены, думал я, понадобится много времени, прежде чем она снова обретет ясность и мужество для возвращения к нему. А ему между тем грозит опасность одичать и, несмотря на всю его тоску, стать ей еще более чуждым. Он долго не выдержит одиночества в доме, где какое-то время был счастлив, придет в отчаяние, запьет, возможно, свяжется опять с другими женщинами, которые и без того за ним бегали.
Но пока было тихо. Муот написал Гертруде и еще раз просил прощения, она ответила и, полная сострадания и мягкости, призывала его к терпению. Я мало виделся с ней в это время. Иногда я делал попытку побудить ее спеть, но она всякий раз качала головой. Однако я много раз заставал ее за роялем.
Странно и неприятно мне было видеть эту красивую, гордую женщину, которую я находил всегда полной сил, жизнерадостности и внутреннего спокойствия, ныне запуганной и поколебленной в самой основе своего чувства. Иногда она заходила к моей матери, дружески расспрашивала о нашем житье-бытье, сидела недолгое время на сером диване рядом со старой женщиной и пыталась болтать, и у меня сердце разрывалось, когда я слушал ее и видел, каких усилий ей стоит выжать из себя улыбку. Мы старательно делали вид, будто ни я и никто из нас не знает о ее страдании или будто мы принимаем его за нервозность и физическую слабость. Я просто не в силах был смотреть ей в глаза — так отчетливо в них читалась невысказанная боль, о которой я не должен был знать. И мы разговаривали, жили, проходили друг мимо друга, словно все было как всегда, и все-таки друг друга стыдились и избегали! И посреди этого печального