каталке. Я часто стоял перед этой фотографией. Кроме того, был, стало быть, Гермес, и была еще самая большая репродукция портрета Шопена, какую мне удалось достать. Кроме того, половина стены над диваном была по-студенчески украшена симметрично развешанными трубками для курения. Конторка имелась у меня и здесь, и в ее темном вместилище все еще были волшебство, тайна, сокровищница, все еще были прибежище, уход от скучного окружающего мира в магическое царство; только теперь всем этим были уже не череп, заячья лапка, пустые внутри конские каштаны и стекляшки, а мои стихи, фантазии и сочинения в тетрадях и на множестве отдельных листов.

Из Тюбингена я, двадцати двух лет, приехал осенью 1899 года в Базель, и только там у меня появилось серьезное, живое отношение к изобразительному искусству; если мое тюбингенское время, насколько я располагал им, было посвящено исключительно литературным и интеллектуальным завоеваниям – прежде всего Гёте, а потом Ницше, которыми я занимался упоенно, как одержимый, – то в Базеле у меня открылись и глаза, я стал внимательным, а вскоре и сведущим созерцателем архитектуры и произведений искусства. Узкий базельский круг, принявший меня тогда и просвещавший, был весь пропитан влиянием Якоба Буркхардта, который незадолго до того умер и кому во второй половине моей жизни суждено было постепенно занять то место, что раньше принадлежало Ницше. В базельские свои годы я как раз и сделал первую попытку жить со вкусом и достойно, сняв оригинальную, красивую комнату в старом базельском доме, комнату с большой старинной кафельной печью, комнату с прошлым. Но мне с ней не повезло; комната была замечательная, но она никогда не прогревалась, хотя старинная печь пожирала массу дров, а под окнами с трех часов утра через такую спокойную с виду улицу с адским грохотом, отнимая у меня сон, катились по булыжной мостовой от Альбанских ворот повозки молочников и рыночных торговцев; не выдержав, я через некоторое время убежал из этой комнаты в современное предместье.

И только теперь начинается та пора моей жизни, когда я жил уже не в случайных и часто менявшихся комнатах, а в домах и когда эти дома становились милыми мне и важными для меня. За время от моей первой женитьбы в 1904 году и моего вселения в Каза-Бодмер в 1931 году я жил в четырех разных домах и один из них построил сага. Все они вспоминаются мне сегодня.

В некрасивый или хотя бы лишь безразличный мне дом я теперь бы не въехал; я видел много предметов старинного искусства, был дважды в Италии, да и вообще моя жизнь сильно изменилась и обогатилась: бросая свою прежнюю профессию, я решил жениться и постоянно жить в будущем в деревне. В этих решениях, как и в выборе мест и домов, где мы потом жили, моя первая жена принимала большое участие. Полная решимости жить простой, сельской, здоровой жизнью с минимальными потребностями, она, однако, придавала большое значение тому, чтобы при всей простоте жить очень красиво, то есть в красивых местах, с красивым видом и в красивых, то есть в самобытных, проникнутых достоинством, не в безликих домах. Ее идеалом был полукрестьянский-полубарский сельский дом с покрытой мхом крышей, просторный, под очень старыми деревьями, по возможности с шумящим колодцем у ворот. У меня у самого были совершенно сходные представления и желания, да и вообще я пребывал под влиянием Мии в этих делах. Поэтому то, чего нам следовало искать, было как бы предопределено. Сперва мы вели поиски по красивым деревням близ Базеля, затем, после первой моей поездки к Эмилю Штраусу в Эммисхофен, в поле нашего зрения вошло Боденское озеро, и наконец, когда я сидел дома в Кальве у отца с сестрами и писал «Под колесами», жена обнаружила баденскую деревню Гайенхофен на Унтерзее, а в ней пустующий крестьянский дом на маленькой тихой площади напротив часовни. Я был согласен, и мы сняли дом за сто пятьдесят марок в год, что нам самим в то время показалось дешево. Там в сентябре 1904 года мы стали устраиваться, поначалу с разочарованиями и трудностями, с долгим ожиданием мебели и кроватей, которые должны были прибыть из Базеля и которых мы день за днем ждали с каждым утренним пароходом из Шафхаузена. Потом дело двинулось, и наш энтузиазм рос. Грубые стропила в комнатах верхнего этажа мы выкрасили в темно- красный цвет, в обеих нижних комнатах, самых красивых в доме, стены были облицованы некрашеными еловыми досками, а рядом с солидной печью имелась так называемая «хитрость»: кусок стены над грубой скамьей был там покрыт зелеными старыми изразцами, которые нагревались, когда в кухне горела плита. Здесь было любимое место нашей первой кошки, красивого кота Гаттамелаты. Таков был мой первый дом. Снимали мы, собственно, только половину дома, другая половина состояла из амбара и сарая, которые крестьянин оставил за собой. Жилая часть этого фахверкового дома состояла внизу из кухни и двух комнат, большая из которых с большой изразцовой плитой служила нам гостиной и столовой, вдоль половины стены шли грубые деревянные скамьи, там было тепло и уютно между деревянными стенками. Меньшую комнату рядом занимала жена, там стояли ее пианино и письменный стол. Примитивная лестница из досок вела наверх. Там, соответствуя гостиной внизу, имелась большая комната с двумя окнами под углом друг к другу, из которых видны были части озерного пейзажа за часовней; это был мой кабинет, здесь стоял большой письменный стол, сделанный по моему закону, единственная вещь, до сих пор сохранившаяся у меня от того времени, стояла здесь опять-таки и конторка, и все стены были уставлены книгами. При входе надо было помнить о высоком пороге, кто забывал о нем, ударялся головой о низкую притолоку, это случалось со многими. Молодому Стефану Цвейгу пришлось даже, когда он был у нас, прилечь на четверть часа и прийти в себя, чтобы обрести дар речи, он вошел быстро и энергично, и я не успел предупредить его насчет порога. Радом на этом этаже были еще две спальни, а над ними большой чердак. Сада при этом доме не было, была только маленькая лужайка с двумя-тремя фруктовыми деревьями, еще я вскопал грядку вдоль дома и посадил кусты смородины и немного цветов.

В этом доме я прожил три года, за это время явился на свет мой первый сын и возникло много стихов и рассказов. В «Книге зарисовок» и еще кое-где есть описания нашей тогдашней жизни. Нечто, чего ни один из позднейших домов дать уже не мог, делает этот крестьянский дом милым мне и уникальным: он был первым! Он был первым прибежищем моего молодого супружества, первой законной мастерской моей профессии, здесь впервые у меня было чувство оседлости и именно поэтому иногда чувство плененности, скованности границами и порядком; здесь я впервые загорелся красивой мечтой – создать и обрести в месте, которое выбрал сам же, подобие родного угла. И это делалось скудными и примитивными средствами. Гвоздь за гвоздем вбивал я собственноручно в этих комнатах, и гвозди были не покупные, а из ящиков, оставшихся от нашего переезда, я один за другим выпрямлял их на каменном пороге нашего дома. Зияющие щели в верхнем этаже я зашпаклевал паклей и бумагой и закрасил красной краской, я боролся с сухостью и тенью из-за нескольких цветков на скверной почве у стены нашего дома.

Благоустраивался этот дом с прекрасным пафосом молодости, с чувством глубочайшей ответственности за то, что мы делаем, и с чувством, что это на всю жизнь. Потому-то мы и попытались вести в этой крестьянской хижине сельскую, открыто-простую, естественную, не городскую и не модную жизнь. Мысли и идеалы, которыми мы тут руководствовались, были так же сродни рёскиновским и моррисовским, как и толстовским. Отчасти это получилось, отчасти не удалось, но мы оба относились к этому с полной серьезностью, делая все добросовестно и от души.

Две картины, два события каждый раз ярко и свежо встают в моей памяти, когда мне напоминают об этом доме и о первых гайенхофенских годах. Первая картина – теплое, сияющее летнее утро, утро моего двадцать восьмого дня рождения. Я рано проснулся, разбуженный и чуть ли не испуганный какими-то странными звуками, подбежал в одной рубашке к окну, и под нашим окном оказался сельский духовой оркестрик, собранный моим другом Людвигом Финком из нескольких соседних деревень, играли марш и хорал, и рожки, и клапаны кларнетов сверкали на утреннем солнце.

Это одна картина, возникающая передо мной при воспоминании о том старом доме. Другая тоже связана с моим другом Финком. На сей раз меня тоже разбудили, но дело было среди ночи, и под окном стоял не Финк, а наш друг Бухерер, который сообщил мне, что домик, купленный Людвигом Финком и только что благоустроенный им для его молодой жены, горит. Мы молча прошли туда через деревню, на небе стояло красное зарево, и маленький сказочный домик, только что выстроенный, покрашенный и благоустроенный, сгорел на наших глазах до последней щепки, а хозяин совершал свадебное путешествие, приехать и ввести в дом жену он должен был завтра. Когда пепелище еще дымилось и тлело, нам пришлось отправиться в путь, чтобы встретить друга и сообщить ему и его жене о случившейся беде.

Прощались мы с нашим крестьянским домом медленно и легко, ибо решили построить теперь собственный дом. На то были разные причины. Во-первых, благоприятствовали наши внешние обстоятельства, и при той простой и экономной жизни, которую мы вели, деньги откладывались ежегодно. Затем мы уже давно мечтали о настоящем саде и о более открытом и высоком месте с более широким обзором. К тому же моя жена много болела, и был ребенок, и такие роскошные приспособления, как ванна и

Вы читаете Листки памяти
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату