слишком сильно пахло там смертью, мы искали другого пристанища близ Берна, но не находилось ничего, что нам понравилось бы. Дом Вельти не был его собственностью, он принадлежал одной бернской патрицианской семье, и мы сняли его с кое-какой домашней утварью и немецкой овчаркой Вельти, которая тоже осталась у нас.
Дом на Мельхенбюльвеге близ Берна, выше замка Виттигхофен, по сути, во всем отвечал нашему старому, все более с базельских времен укреплявшемуся представлению об идеальном доме для людей нашего типа. Это был загородный дом в бернском стиле, с круглым бернским фронтоном, неправильность которого как-то особенно украшала его, дом, самым приятнейшим образом и словно бы специально для нас соединявший крестьянские и барские черты, наполовину примитивный, наполовину изысканно- патрицианский, дом семнадцатого века, с пристройками и переделками эпохи ампира, среди почтенных, очень старых деревьев, целиком в тени огромного вяза, дом, полный дивных закоулков и уголков, и Уютных, и жутковатых. К особняку примыкал большой Участок земли с хижиной, они были сданы арендатору, от которого мы получали молоко для дома и навоз для сада. К нашему саду, разбитому с южной стороны дома и спускавшемуся двумя строго симметричными террасами с каменными лестницами, относились прекрасные плодовые деревья и еще, в двухстах шагах от жилья, так называемый «боскет», рощица из нескольких десятков буков, расположенная на холме и господствовавшая над местностью. За домом шумел красивый каменный колодец, с большой южной веранды, обвитой огромной глицинией, открывались за соседней окрестностью и множеством лесных холмов горы, цепь которых от Тунского предгорья до Веттерхорна, с большими горами группы Юнгфрау посередине, видна была целиком. Дом и сад довольно похоже описаны в моем фрагменте романа «Дом мечтаний», а заглавие этого незаконченного произведения напоминает о моем друге Альберте Вельти, который назвал так одну из самых замечательных своих картин. И внутри этого дома тоже было много всяких интересных и ценных вещей: старинные изразцовые печи, мебель, облицовка, изящные французские часы с маятником под стеклянными колпаками, старые высокие зеркала с зеленоватым стеклом, отражаясь в которых ты походил на портрет предка, мраморный камин, в котором я неукоснительно разводил огонь осенними вечерами.
Словом, все было так, что лучше и придумать нельзя, – и тем не менее все было с самого начала омрачено и злосчастно. То, что наша новая жизнь началась со смерти обоих Вельти, было как бы предзнаменованием. Однако на первых порах мы наслаждались прелестями дома, неповторимым видом, закатами над Юрой, хорошими фруктами, старым городом Берном, где у нас были какие-то друзья и возможность слушать хорошую музыку, только все было немного грустно и приглушенно; лишь несколько лет спустя жена как-то сказала мне, что в этом старом доме, от которого она сразу же, казалось, пришла, как и я, в восторг, она часто испытывала страх и подавленность, даже что-то вроде боязни внезапной смерти и призраков. Исподволь нарастал тот нажим, что изменил и отчасти уничтожил мою прежнюю жизнь. Пришла через неполных два года после нашего переезда мировая война, пришел конец моей свободе и независимости, пришел тяжелый нравственный кризис из-за войны, вынудивший меня перестроить все свое мышление и всю свою работу, пришла многолетняя тяжелая болезнь нашего младшего, третьего сына, пришли первые предвестья душевной болезни жены – и в то время как на службе я из-за войны надрывался, а нравственно все больше отчаивался, медленно рушилось все, что было дотоле моим счастьем. На исходе военных лет я часто сидел в темноте, без керосина в нашем не имевшем электрического освещения доме на отшибе, деньги наши таяли, и наконец, после длительной скверной поры, разразилась болезнь жены, она подолгу находилась в лечебных учреждениях; в запущенном, слишком большом бернском доме вести хозяйство стало невмоготу, мне пришлось отдать детей в пансионы, я месяцами пребывал в опустевшем доме совершенно один с не бросившей нас прислугой и давно уехал бы, если бы это позволяла сделать моя военная служба.
Наконец, когда и эта служба весной 1919 года кончилась и я опять стал свободен, я покинул этот заколдованный бернский дом, прожив там почти семь лет. Расставаться с Берном мне было, впрочем, уже нетрудно. Мне стало ясно, что у меня есть только одна нравственная возможность существования – поставить на первое место среди всего другого свою литературную работу, жить только в ней и не принимать больше всерьез ни краха семьи, ни безденежья, ни каких-либо других обстоятельств. Если это не удастся, я пропал. Я поехал в Лугано, пробыл несколько недель в Соренго и вел поиски, пока не нашел в Монтаньоле Каза-Камуцци, куда и перебрался в мае 1919 года. Из Берна я перевез только свой письменный стол и книги, вообще же жил с взятой напрокат мебелью. В этом последнем из моих прежних домов я прожил двенадцать лет, первые четыре года целиком, а затем только в теплое время года.
Этот прекрасный чудесный дом, с которым я теперь расстаюсь, много для меня значил и был во многих отношениях самым оригинальным и красивым из всех, что когда-либо принадлежали мне или были моим жильем. Правда, здесь ничего не принадлежало мне, да и жильем моим был не дом, а снятая мною маленькая квартира из четырех комнат, я не был уже хозяином дома и отцом семейства, у которого есть и дом, и дети, и слуги, который зовет свою собаку и ухаживает за своим садом; я был теперь маленький прогоревший литератор, потрепанный и немного подозрительный чужак, который питался молоком, рисом и макаронами, донашивал свои старые костюмы до полного обветшания и осенью ужинал принесенными из леса каштанами. Но эксперимент, в котором тут заключалось дело, удался, и, несмотря на все, что и эти годы делало трудными, они были прекрасны и плодотворны. Словно проснувшись после кошмарных снов, длившихся долгие годы, я упивался свободой, воздухом, солнцем, одиночеством, работой. В то же первое лето я написал подряд «Клейна и Вагнера» и «Клингзора» и настолько расправил этим свою душу, что смог следующей зимой начать «Сиддхартху». Я, значит, не погиб, я еще раз собрался с силами, я еще был способен к работе, к сосредоточенности; годы войны не погубили меня духовно, как я почти боялся. Материально я не смог бы пережить эти годы и не смог бы выполнить свою работу, если бы не постоянная помощь многочисленных друзей. Без поддержки со стороны винтертурского друга и милых сиамцев ничего не вышло бы, и особенно большую дружескую услугу оказал мне Куно Амьет, взяв к себе моего сына Бруно.
И вот, стало быть, последние двенадцать лет я прожил в Каза-Камуцци, тот дом и сад фигурируют в «Клингзоре» и других моих сочинениях. Десятки раз я писал этот дом красками и рисовал, вникая в его затейливые, причудливые формы; особенно в два последних лета, на прощанье, я с балкона, из окна, с террасы рисовал разные виды, запечатлев множество удивительно красивых уголков и каменных кладок в саду. Мое палаццо, подражание охотничьему замку в стиле барокко, рожденное капризом одного тессинского архитектора лет семьдесят пять назад, имело, кроме меня, еще ряд жильцов, но никто не задерживался так надолго, как я, и думаю, что никто так не любил его (и не потешался над ним), как я, и никому оно не стало, как мне, вторым родным домом. Возникшее в расточительно-веселом строительном раже, в сладострастном преодолении больших неудобств участка, это полуторжественное-полупотешное палаццо предстает с разных точек совершенно по-разному. От портала помпезно и театрально идет вниз царственная лестница, она ведет в сад, который, спускаясь множеством террас с лестницами, откосами и стенами, теряется в обрыве, и в саду этом все южные деревья представлены старыми, большими, роскошными экземплярами, вросшими друг в друга, заросшими глициниями и клематисом. От самой деревни дом почти скрыт. Снизу из долины, возвышаясь своими ступенчатыми фронтонами и башенками над тихими опушками, он выглядит совсем как сельский замок какой-нибудь эйхендорфовской новеллы.
Многое за двенадцать лет изменилось и здесь, не только в моей жизни, но и в доме и в саду. Великолепный старый церцус внизу в саду, самый высокий из всех, какие я видел, который из году в год так пышно цвел с начала мая чуть ли не до середины июня, а осенью из-за своих красно-фиолетовых стручков имел такой экзотический вид, пал жертвой бури в одну осеннюю ночь. Большую магнолию Клингзора у самого моего балкончика, огромные мертвенно-белые цветки которой чуть ли не залезали в комнату, срубили однажды в мое отсутствие. Как-то я после долгого перерыва вернулся весной из Цюриха – и моей старой доброй входной двери как не бывало, а то место, где она была, замуровано, я оцепенело стоял как во сне, не найдя входа: произвели небольшую перестройку, ничего мне не сказав. Но ни одна из таких перемен не заставила меня разлюбить этот дом, он был больше моим, чем какой-либо из прежних, ибо здесь я не был супругом и отцом семейства, здесь был дома лишь я один, здесь я боролся в тоскливые, суровые годы после великого краха, боролся на позиции, которая часто казалась мне совсем безнадежной, здесь я много лет наслаждался глубочайшим одиночеством и страдал от него же, сотворил много сочинений и картинок, утешительных мыльных пузырей, и сросся со всем так, как с юности не срастался ни с каким другим окружением. В знак благодарности я довольно часто рисовал и воспевал этот дом, всячески стараясь