отпустил его, они мирно встречались в городе. Потом он помог откупиться друзьям Анзора, когда тех поймали на Красном мосту. После этого их отношения стали почти дружелюбными... Тем более что сейчас выбирать машину не приходилось.
35
После истории с дракой Кока не рисковал вылезать из дома — читал «Сагу о Форсайтах» или сидел у окна, глазея сверху на прохожих и подавляя желание поплевать им на головы. Когда не было гашиша, спасала библиотека. Конечно, читать под колпаком кайфа куда интересней, но где он, гашиш?.. Где жирный вязкий коричневый гашиш Северного Кавказа?.. Где небесно-зеленый азиатский порошок? .. Где украинская мацанка?.. Где хотя бы шала из сушеной конопли?.. Ничего нет. Кока позванивал по разным адресам, но нигде ничего путного не намечалось. Или было, но такое поганое, что и брать не стоило. Как-то Нукри сообщил, что есть хороший гашиш, но «мало приходит».
«Мало приходит! У него ноги выросли? Сам приходит-уходит? Или это ты лапу суешь и пакеты ополовиниваешь?!» — хотел сказать ему Кока, зная, что «мало приходит» на самом деле означает «полный мизер». Но не сказал.
Лежал с книгой на тахте, или тупо смотрел телевизор, или лениво переругивался с бабушкой, или торчал в окне, озирая улицу и готовый в любую минуту спрятаться при виде участкового, который часто наведывался в их неспокойный двор.
В их районе милиционер считался самым позорным существом на свете. В детстве Кока внимательно рассматривал их: «Вот, руки-ноги как у людей, а на самом деле...» Ведь менты только похожи на людей, но в действительности не люди, а твари, у которых под формой есть хвост, под сапогами — копыта, а на голове — рога. Потому они не снимают никогда своих голубых фуражек. А оружие носят для самозащиты, если кто-нибудь захочет содрать с них брюки, чтобы отпилить копыта или оторвать хвост.
И маленький Кока свято верил в это и даже не раз подговаривал старших ребят попросить пожилого добродушного участкового Гено снять фуражку. Впрочем, порой летом, в беседке за домино, Гено, снимая фуражку, обтирал потную лысину красным платком. Рогов не обнаруживалось. Но и на это было объяснение — выпали от старости, как зубы у дворовой собаки Зезвы.
Позже, за мелкие проступки, Кока начал сам попадать в милицию. Еще бы не попасть!.. Милиция целыми днями только и делала, что колесила по городу, выискивая, к чему бы придраться и кого бы поймать с целью выкупа. Из милиции Коку обычно вызволяла сестра бабушки, великая актриса, столь популярная в народе, что когда она приезжала за Кокой в участок, менты толпились в дверях, начальник бегал за кофе, а паспортистки слушали, разинув рты, ее монологи о жизни, во время которых Коке то попадало по щекам, то рассказывалось, какой он умница, но его портит всякая уличная сволочь «вроде вас».
Один раз актриса-спасительница так вошла в раж, что стала кричать на начальника милиции, почему он ловит всяких сопляков, а настоящих бандитов не сажает, и под горячую руку дала ему звонкую оплеуху. Начальник ошарашено бросился целовать ей руку, сочтя оплеуху за редкую милость.
«Чтобы никуда из дома не выходил, сидел и читал Шекспира, я проверю!..»— голосом Медеи из последнего акта кричала она на Коку, и милиционеры зачарованно повторяли за ней хоровым эхом:
«...Понял?.. Шекспира!.. Проверит!.. Сиди!.. Читай!.. Дома!..»
И Кока кивал повинной головой — никуда, никогда, ни за что не пойду, только Шекспира, конечно, кого еще, всегда, понял, читать и учить наизусть!..
«Дай мне тут же великую клятву, что никогда больше ни единой капли в рот не возьмешь! Сейчас же!» — с неподдельной патетикой показывала она пальцем на заплеванный пол каталажки.
И милиционеры под гипнозом подтверждали:
«...Да, да, клятву!.. Тут же!.. Сейчас же!.. Великую клятву!..»
Кока обреченно кивал:
«Даю... Клятву... Никогда... Ни капли... Великую и крепкую... Ни за что... Ни одной... Никогда...»
«Не забывай, что ты позоришь не только себя, но и всю семью — отца и мать, бабушку и дедушку...»— подробно перечисляла она, по-макбетовски загибая пальцы.
«...Тетю и дядю!.. Братьев и сестер!..» — подсказывали менты в столбняке, а Кока свято обещал, что будет помнить об этом вечно, напишет сто раз на плакате и повесит над столом, чтобы не забывать.
«Ну все, негодник! Я прощаю тебя!.. Твой проступок невелик. Я вижу, ты раскаялся. Иди и подумай! И неделю из дома — ни ногой! Прочтешь дважды «Венецианского купца». А потом расскажешь мне наизусть пятый монолог Лоренцо! — обнимала она Коку (начальник смахивал слезу, паспортистки разводили руками — «ясное дело, молодой, все бывает», а прочая милиция стояла в ступорном молчании, шепча про себя: «венецианский... Лоренцо... ва...»). — А это вы, пожалуйста, выбросите в мусор, — величественно кивала великая актриса на Кокины корявые объяснительные. — Если эти бумажки вам так дороги, то напишите на них резолюцию, что я взяла своего племянника на поруки, под личный надзор и контроль. Надеюсь, этого вполне достаточно?..»
«Меня тоже возьмите! На поруки, под контроль, под надзор!»— робко-радостно шутил начальник, разрывая протоколы и в спешке кидая их мимо мусорного ведра.
«Тебя уже поздно брать на поруки. Горбатого могила исправит!» — усмехалась актриса, протягивая руки для поцелуя.
«Правильно! Поздно! Могила! Кладбище! Тут, тут подпишитесь! Автограф», — просил начальник и заискивающе спешил подсунуть чистый лист бумаги — показать семье. Паспортистки, затаив дыхание, тоже молили о милости:
«И для нас!.. Автограф!.. Просим!..»
Спасительница заполняла подписями лист, который тотчас начинал по линейке делить завхоз — чтоб всем досталось на память. Милиция вздыхала и с обожанием повторяла:
«Спасибо!.. Спасибо за все!.. Заходите в гости!»— начальник торопился спрятать самый большой автограф, паспортистки всхлипывали, а оперы умильно смотрели поверх голов.
«К вам? В гости? Нет уж, лучше вы ко мне — в театр, на спектакль! По линии культпросвета! Милости прошу!»-лукаво приглашала она и под восторженными взглядами величественно удалялась.
Оперы снимали головные уборы. Паспортистки махали платками. Шофер почтительно открывал дверцу черной «Волги», проверяя синюю мигалку, чтобы с ветерком доставить домой народную любимицу. Следовало прощание с начальником милиции — она целовала его в лоб, а он рыдал, как буйвол. И кто-то опоздавший, видя эту сцену, обязательно думал, что идет киносъемка, и недоумевал: где же камеры и прожекторы?
Звонок вывел Коку из задумчивости. Он схватил трубку, надеясь на какие-нибудь хорошие известия про курево или ширево, но женский металлический голос холодно сообщил, что его срочно вызывают в военкомат, и если он завтра не явится в десять часов, то милиция заберет его в тюрьму.
— Почему? Что вам надо? — перетрусил Кока. — Я пацифист!
— Переучет, — отрезал голос. — Если не хотите загреметь на два года, приходите без опозданий, ровно в десять.
В армию Кока совсем не хотел, но и военкомата панически боялся. Ночью не спал и думал, что делать.
«Если идти — поймают, в казармы кинут, кровь выпьют. Не идти — сами придут, заберут... Знают, что я тут. И куда спрятаться? Уехать? Денег на билет нет, мать сама на мели, даже телефон у нее недавно в Париже отключили за неуплату... У кого спрятаться, где одолжить?.. Плохи дела... А может, правда, переучет?..»
На другой день, поджав хвост, Кока потащился в военкомат, надежно спрятав паспорт в Марселя Пруста и взяв с собой только военный билет (залитый пивом и жиром во время «обмывки»). Он пугливо отворил тугую дверь, готовый бежать при любой опасности.
За стойкой — смазливая стройная девушка в военной форме. Зыркая хитрыми глазками, она спросила:
— Кока Гамрекели? Очень хорошо. Пишите свою автобиографию.