Рассказ

— А что, паныч, — обернулся Грицько с козел к Вадиму, — чи ведь-ми у Киеви сидят, аль и в других местах открываются?

Вадим поднял брови, черные и густые, как у отца, засмеялся.

— Какие ведьмы? Нигде никаких ведьм нет. Ты лучше смотри, Хмара у тебя подкову сейчас потеряет.

Грицько наклонился, взглянул на пристяжную, недовольно шмыгнул носом и ничего не ответил. О подкове Вадим сказал так себе. На станции довольно наговорился с Грицько; теперь, в блаженном состоянии, хотелось ему молчать; даже не думал ни о чем, просто был счастлив: от весенних полей этих, от мягкого стука колес по знакомому проселку, от золота неба вечернего. Если разобрать, то от многого и другого еще, — оттого, что в пятый класс перешел первым, оттого, что на целое лето едет в милую Филевку, оттого, что сейчас увидит отца… Но он не разбирал, все сошлось вместе, слилось в одно счастье.

А вот и гусиный пруд с двумя старыми ветлами. Грицько подогнал, завернули во двор шибко, да Вадим на ходу выскочил и побежал на крыльцо.

Разахалась старая Устинья, поправляя лиловый очипок, — Вадим ее первую встретил и, от счастья, не мог не обнять и не чмокнуть, куда попало: «Да глядите ж! паныч-то какой большой!». Отец стоял на пороге в кабинете, знакомым жестом приглаживая пышные, совсем белые, волосы. Тоже удивился: «Да, выгнало тебя. Почти с меня ростом. Тебе пятнадцатый?».

Вадим щедро обнимался с домочадцами, чуть не поцеловал вечно угрюмого, хмурого лакея Тихона, — впрочем, этот «пессимист», как он сам себя называл, был его главный приятель. Прибежала, запыхавшись, тетя Пратя; Вадим, когда она обнимала его, удивился: какая маленькая!

— Ну, пойдем, дылда, там тебе готово, наверху, умойся с дороги, — хлопотала тетя Пратя, подбирая серый капот, чтоб не запнуться на узкой лесенке в мезонине.

— А Маня и Миля где же? — спросил Вадим.

— Гуляют девочки. Мы ведь не знали, когда ты… Третий раз Гриньку посылаем. Гуляют.

— С мадам Лежье? — улыбнулся Вадим, вспомнив бархатную кофту и начесы старой гувернантки, злющей. Ей, прошлым летом, Вадим всякие штуки подстраивал, к восторгу Мани и Мили, десятилетних своих сестер-близнецов.

— Хватился! Ее — давно духу нет. Злая, говорили… так что ж, добрые-то, иной раз… пойми их, — странно прибавила тетя Пратя, сжав губы. — Ну, все есть? Сундучок твой принес Тихон. Мойся. Ужинать будем. К ужину вернутся девочки. Тоже выросли, — не узнаешь. К ужину утка будет холодная, варенец твой любимый, с пенками, с черными. А ягод нет еще, да скоро будут. Клубники на грядках много нынче…

Вадим остался один. В этой знакомой, родной комнате, просторной, с низковатым потолком, где он знал каждое пятнышко на обоях, где пахло отцветающей сиренью из двери на крошечный балкон, — тихое его блаженство стало еще тише и упоительнее.

Он вышел на балкон. Сквозь деревья видна зеленая поляна, спуск к «сажалке»: ее и купальни не видно за тополями. Острые тополя эти рядами подымаются и к усадьбе; за ними, влево, фруктовый сад. Вадиму не хочется сейчас все это обегать, убедиться, что оно осталось на своих местах; успеется, сейчас ему и так хорошо; «до сна» хорошо, как он говорил маленький, когда было уж очень хорошо: ему снились удивительные, необыкновенные сны, о которых он и не пытался рассказывать. Только знал про них, а рассказать нельзя, — другое. Он и говорил просто о чем-нибудь наяву хорошем: «До сна хорошо» (или «почти до сна»).

Так было ему, в этот вечер, хорошо — почти «до сна».

Но сумерки близко. Внизу, на круглом балконе, голоса, звяканье посуды. Ужин. Быстро приведя себя в порядок (Вадя мальчик аккуратный и любит, чтобы гимназическая блуза его была свежа и ловко сидела) — пошел вниз.

Топот детских ног. «Вадя! Вадя!». Две смуглые, стриженые девочки целуют и тормошат его. Наперерыв что-то спрашивают, что-то рассказывают, — ничего нельзя понять. С ними обеими Вадим и вошел на круглый балкон, где собирались ужинать. Стол накрыт, но никого еще не было. Впрочем, нет: у перил стояла высокая барышня в белом платье с короткими пышными рукавами. Две темные толстые косы перекинуты вперед.

— М-11е Агата, это наш брат, Вадя, — кричала Маня. Видите, какой большой, выше вас!

— Вадя, это m-lle Агата, — кричала Маня. — Это не мадам Лежье. Мы той не боялись, потому что мы никого не боимся, а М-11е Агата сама всех боится. Мы ее по-русски учим. Она уж все почти понимает.

Лица Агаты Вадим не разглядел, оттого ли, что она стояла спиной к свету, или от внезапного, не очень понятного смущения. Пожал узкую руку, хотел что-нибудь сказать, но как-то не собрался. Да тут подали ужин, явилась тетя Пратя, пришел отец, и в том как раз весело-лукавом настроении, которое так любил Вадим. Девочки непрерывно хохотали от его шуток. На половине ужина Тихон принес свечи в стеклянных колпаках. Вадим несколько раз, искоса, взглянул на Агату. Лицо ее все-таки ускользало от него; заметил только длинные- длинные черные ресницы, — она почти все время держала их опущенными, — и глубокую ямочку на подбородке.

Позднее, часу в десятом, подавали еще чай. Но отец к чаю редко выходил. А потом — слава Богу! — пора и в постельку добрым людям. Вадим, конечно, ушел бродить. Возвращаясь, обогнул хуторские постройки, вышел на двор. Окно флигеля, где жил Тихон, светилось. Вадим заметил и самого Тихона, — сидит на крылечке. А перед ним, в свету из окна, женская фигура, и Вадим тотчас признал ее: Василиса-прачка. Была по-будничному, в синей запаске с красным кушаком, в холщовой рубахе, но на голове, поверх повязанного платка, был надет еще громадный венок торчащих розовых роз из бумаги.

— Вот как, а я и не знал, что Василиса — невеста, — проговорил Вадим, усаживаясь рядом с Тихоном на крылечке. (Василиса, едва завидев его, убежала, только ноги сверкнули, босые. Сватались за нее многие, давно: белокурая, щербатенькая, да такая веселая, такая певунья, что одним голосом, говорят, привораживала. Но слыла разборчивой.)

— И до чего дуры эти здесь бабы, — вздохнул Тихон, — до чего дуры! Нацепят этот на голову кавардак… Ничего подобного у нас в Москве. Да. И столько я разов Валериану Михайловичу докладал, что не нравятся мне здешние места, вследствие чего прошу меня отпустить. Не соглашаются. Тебе, говорят, везде нравиться не будет, так все равно.

— Да ты про Василису скажи, Тихон: за кого она выходит? За нее, в том году, Грицько сватался, я сам слышал…

— Грицько! — с презрением проговорил Тихон. — И до чего народ этот глупый, хохлы то есть, что бабы, что мужики. Какое же сравнение с нашей стороной! У нашего народа понятие есть, а у этих все не по-людски. Грызут эту, с позволения сказать, кукурузу, — «пшеничка, пшеничка!». И словесность у них, извольте, Вадим Валерьяныч, заметить, самая грубая.

— Ну, завел свое, — с нетерпением сказал Вадим. — Чем тебе здешний народ плох? Словесность грубая, скажите! Вот повезет тебя папа за границу, так узнаешь, где твоя сторона, где чужая, как ни слова не поймешь!

— За границу? — вскинулся Тихон. — Да уж этого… да чтобы нога моя… Навидано и здесь довольно. Хоть бы эта старуха прошлогодняя у барышен… Да как я ее не убил! А теперь эта, новая… То-то бы она не худче, — прибавил он с таинственным видом.

— Почему худше? — сказал Вадим и почувствовал, что у него забилось сердце. Черные

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×