старообразная. Бледное лицо, серьезное и приятное. Волосы гладко зачесаны за уши, губы сжаты.
— Габриэль куда-то пропала. Оставила мне сумасшедшую записку, ничего не пойму, — сказала Любовь Антоновна Сменцеву, когда они уже сидели в светленькой комнате ее за чайным столом.
Сменцев в коротких словах рассказал о Габриэли.
Любовь Антоновна молча пожала плечами. Она вообще была не говорлива и не тороплива.
Молча слушала она Романа Ивановича и дальше, когда он говорил о Варсисе. Внимательно глядела серыми, немного выпуклыми глазами.
В конце концов решили, что Любовь Антоновна теперь только примет листки и сама немного приглядится к Варсису. О листках позаботится. Экземпляров триста можно будет изготовить, а то и побольше. Осенью, может быть, о. Варсис и лично понадобится. Даже наверно.
— Смотрите, Любовь Антоновна, только бы не преждевременно.
— Нет, я рассчитаю. За кого только я лично смогу поручиться, тех и допущу, — ответила она своим ровно-неторопливым голосом.
Разговор не затянулся. Кончили хорошо и быстро. Теперь домой, переодеться — и к Власушке. Застанешь ли еще его? На даче, пожалуй, торчит.
В прекрасно сшитом пальто, в дорогой, мягкой шляпе и высоких воротничках — Романа Ивановича не узнать. Он кажется старше, но и красивее. И еще кажется, что он в этих воротничках и родился, что только они, а отнюдь не синяя рубаха какая-нибудь, — его настоящее одеяние. Как удивилась бы Литта. Ей, не видавшей его иначе, как в синей косоворотке, часто думалось, что никакая другая одежда к нему не шла бы; недаром все эти Петеньки да Федоры-кузнецы ему как свои.
В Ковенском переулке — низенький дом-особняк. Красивый, темный, уютный, — такие в Москве бывают, а в Петербурге редки.
— Спиридон, как живешь? — окликнул Роман Иванович представительного старика, входя в громадную, чуть ли не двусветную швейцарскую.
Тот встрепенулся.
— Слава Богу, Роман Иванович. С приездом честь имею.
— Что Влас Флорентьич?
— Никак отдыхают. Откушали недавно.
— Вот отлично. Здесь, значит?
— Вчерашний день из Петергофа. До завтрева, кажись.
Роман Иванович уже быстро снимал пальто.
— Отлично, отлично. Не докладывай, не надо. Ведь никого у них нет? Где, говоришь? Во втором кабинете, что в сад выходит? Знаю, пройду.
Легко взбежал на лестницу. Прошел одну большую залу, другую, третью… Холодновато, мебель в чехлах, люстры под кисеей… Какие хоромы! Вот комната вся деревянной мозаики, вот биллиардная, — с ее стен смотрит ряд старинных портретов… А направо концертный зал: в полуоткрытую дверь тускло поблескивают трубки высокого оркестриона.
Вот и первый кабинет хозяина, строгий, темный, — деловой. Не любит его Влас Флорентьич. Особенно не любит он принимать тут каких-нибудь важных персон, оборони Бог, ученых, профессоров… плохо с этими себя чувствовал. Что ж, что миллионер и миллионы своим собственным умом нажил; что ж, что чуть не самый крупный русский издатель и газета его
И Влас Флорентьич избегает лично таких приемов. Есть у него на то другие люди, специально нанятые, да и два зятя, оба магистры, к редакции приспособлены. Ну, а во всем прочем — иное дело: во всем прочем хозяйский глаз и хозяйская рука.
Второй кабинет проще, уютнее и меньше. У широкого окна в сад, в удобном, стареньком кресле, отдыхает Влас Флорентьич.
— Кто это? Что надо? Ты, Василий? Да кто там, Господи Иисусе!
Привстал на кресле. Небольшой, крепкий, кряжистый, с седоватой бородой, — приятный старичок.
— Это я, Власушка, не узнал? — с лаской проговорил Сменцев, подходя.
— Да неужто же ты, Роман Иваныч? Откудова, скажи на милость? Ну, здравствуй, здравствуй. Вот негаданно обрадовал-то!
Поцеловались. Старик, действительно, рад был. Глядел, улыбаясь, гостю в лицо. Потом вдруг, точно вспомнил что-то, оглянулся пугливо на дверь, закрыта ли, и зашептал:
— Тебя видел кто? Кто пропускал?
— Спиридон видел. Да что ты, Власушка? Ведь у тебя и дом-то пустой. А люди разве не знают, что мы знакомы, приятели? И не такой я страшный или зазорный человек, чтоб тебе от всех сплошь меня хоронить.
— Да я так, спросонков… Сам не любишь на людях. Постой, ты скажи, может случилось что?
— Спросонков, Власушка, вижу… Или уж к старости пуганой вороной становишься. Ничего не случилось. Угомонись.
Старик вздохнул, потом тихонько засмеялся.
— И рад-то тебе всякий раз, а что правда, то правда: трусу праздную. Дел твоих не знаю, одно знаю: худых не будешь делать и кашу большую заварить можешь. Ты ведь не простой, ты у нас Иван-царевич, — Роман-царевич. А только стар я в новое чего впутываться, мне бы что есть дохранить. Пусть любовь моя, помощь да благословение пребудут в тайности.
— Эх ты, Власушка, старец Божий! — весело усмехнулся Роман Иванович. — Я ли твои тайности не уважал. В дом к тебе в гости не хожу, в газете твоей не пишу… Хотя отчего бы? — прищурился он, поддразнивая. — Я ведь мастер… Ежели на цензуру не глядеть, остро можно… Под псевдонимом, а?
Влас Флорентьич замахал руками в ужасе.
— Чего ты, чего ты! Под каким псевдонимом тебя скроешь? Да после не расхлебать, коли что. Голубчик, ты и не мни. Такие времена теперь… А я ли тебя не люблю? Флорешку тебе моего отдал, сам благословил, он человек молодой, пусть ищет, где глубже, ты на худое не поведешь. А я уж свое отжил, меня не пугай, ради Христа самого.
— Да пошутил я, папенька. На что мне твоя газета? А за любовь и за Флорентия спасибо.
— Как он у тебя? — с интересом спросил старик. — Пригождается? Ученый парень, только все мнилось мне — с какой-то он с придурью.
— С придурью! Коли чего папенька в сынке не понимает, то и придурь? Нет, он славный мальчик, тонкий, я им доволен.
Влас Флорентьич опять вздохнул.
— Тонкий. Вот где тонко, там и рвется. Да уж будь, что будет. Пущай его. Вам с ним виднее.
Помолчали. В комнате с прикрытыми занавесями окнами сильно темнело.