неопределенного цвета, который по ветхости был близким родственником шаровар его клиентов, завидев Гамалею, охнул от удивления и всплеснул руками, а затем нырнул куда-то в глубь шинка и спустя минуту-другую выскочил на дорогу прямо перед мордой жеребца Мусия, держа на подносе квадратную карафку[89] зеленого стекла и вместительную серебряную чарку.
– А чур тебя! – гневно воскликнул Гамалея, резко осаживая своего жеребца. – Ты что, еврей, сбрендил?! Или хочешь, чтобы копыта коня выбили пыль из твоего вретища?[90]
– Ах, пан Мусий… – Еврей прямо лучился от радости. – Вы ж не будете топтать старого Лейзера. Мы ж таки с вами не один пуд соли вместе съели.
– Лейзер?! – У Гамалеи глаза полезли на лоб. – Свят, свят! Тебя ж повесили!
– Э, пан Мусий, старого еврея Лейзера и вешали, и топили, и в шинке сжигали – а я вот он, как видите, жив. Не принимают меня на небесах, и все тут.
– Удивил… Только насчет небес, мне кажется, ты немного загнул. Нас там точно не ждут.
– Пан Мусий, и вы, значные паны, – поклонился Лейзер остальным казакам, – позвольте угостить вас доброй горилкой в честь вашего прибытия на Сечь. Настоянная на десяти травах, лучшая горилка во всем поднебесном мире. Уж поверьте старому Лейзеру.
– Что ж, коли так… – Мусий пригладил усы. – Уважим просьбу? – обернулся он к казакам.
– Знатная горилка, – сказал Солонина, жадно глядя на карафку. – Пил такую. Давно не приходилось пробовать ее на вкус…
– Тогда наливай, – сказал Гамалея, истолковав слова Ивана как всеобщее согласие.
Горилка и впрямь была как огонь. Только она не опалила горло, а разожгла костер где-то внутри, даже не в желудке, во всем теле, и постепенно добралась до головы. Невольное напряжение при виде стен Сечи (примут ли запорожцы в свое товарищество беглецов?) мгновенно исчезло, растворилось как соль в проточной воде. Казаки повеселели, заулыбались, Солонина и Петро Вечеря уже глазом косили, чтобы Лейзер повторил, но Гамалея сурово нахмурился и мигом разрушил их вожделение следующими словами:
– Ну, бывай, Лейзер. Поехали мы дальше.
– Заходите ко мне, обязательно заходите! – трусцой бежал рядом с конем Мусия еврей. – Вон мой шинок, запомните! Хороший шинок! А еда какая – пальчики оближешь! Хоть среди ночи приходите, Лейзер всегда встретит!
– От сучий сын! – рассмеялся Гамалея, когда Лейзер отстал и его пронзительный бабий голос заглушил лихой свист и топот каблуков – у соседнего шинка по-прежнему горилка лилась рекой и шла веселая гульба; похоже, какой-то казак швырял деньгами направо и налево, обмывая свою удачу. – Хватка у Лейзера, что у генерального судьи Чарныша. Как вцепится – не оторвешь. За версту видит прибыль. Нутром чует, что мы при деньгах.
– Батьку, а откуда вы знаете этого еврея? – спросил Василий.
– У него в Батурине был большой шинок. Его действительно однажды казаки подпалили спьяну, и Лейзер, спасая свое добро, едва не сгорел. Это было до Мазепы. Потом Лейзер новый шинок отстроил, еще добротней прежнего. Правда, цены у него кусались. Но народу всегда было полно. И я не раз захаживал. А когда Меншиков взял Батурин приступом, шинок снова сожгли. Мне говорили, будто бы Лейзера повесили – за компанию с казаками. От жадности он решил не уходить из города, потому что во время осады за еду и выпивку большие деньги платили. А что жалеть золотые, если не сегодня-завтра все равно уйдешь к праотцам. Похоже, Лейзер в очередной раз откупился…
Ворота в Сечь никто не охранял. Вернее, охрана была – с десяток казаков, но они сонно лежали на охапках сена в тенечке под навесом и лишь проводили отряд Гамалеи безразличными взглядами. Старый казак скрипнул зубами при виде такого ротозейства. То ли дело в старые времена… Передовой дозор уже давно проверил бы – еще за стенами: кто едет в Сечь, откуда и по какому делу.
Перед церковью казаки сняли шапки и истово перекрестились. У Василия перехватило горло – он впервые увидел Сечь. Взволнованы были все. Для беглецов-дезертиров начиналась новая жизнь. Что она им сулит? Никто пока этого не знал.
Глава 11
Париж
В конце июля 1722 года дожди, которые полоскали улицы Парижа почти две недели, закончились, и природа наконец расщедрилась на теплые солнечные дни. Парижане радовались как дети, и площадь Дофина, отмытая до блеска потоками дождевой воды, полнилась народом. Кого только не было среди праздношатающейся толпы! В одном конце площади веселили народ итальянские комедианты, в другом устроили променад девицы легкого поведения, и франтовато одетые жуиры не преминули воспользоваться моментом, чтобы обменяться с ними сальными шуточками.
Там же шарлатаны предлагали разные снадобья от всех болезней, неподалеку от них расположились картежники, преимущественно шулера, которые предлагали всем желающим «сорвать банк», рядом с ними дурачились студенты, разыгрывая какого-то незадачливого буржуа, который вывел на прогулку двух своих юных дочерей. И конечно же в толпе сновали туда-сюда мазурики, обитатели Дома Чудес[91]. Для них день Спаса (который как раз и праздновали парижане) был самым что ни есть подарком небес.
Впрочем, их трудно было отличить от законопослушных граждан, потому что гильдия парижских воров разрешала «охотиться» на площади Дофина только самым искусным и удачливым карманникам, которые нередко одевались по последней моде.
В плане площадь выглядела большим треугольником, один из углов которого облюбовал знаменитый на весь Париж зубодер Толстый Фома. Он был едва ли не главной и, пожалуй, самой полезной достопримечательностью площади Дофина. К нему всегда стояла очередь из страждущих, и Толстый Фома лихо, с шутками-прибаутками, пользовал очередного страдальца, да так ловко, что больной зуб исчезал изо рта словно по мановению волшебной палочки – быстро и безболезненно.
Как зубодер ухитрялся это делать, никто не знал, тем не менее услуги Толстого Фомы пользовались повышенным спросом, потому что его коллеги по ремеслу своими ухищрениями и методами больше напоминали палачей из Бастилии. Возможно, безболезненному врачеванию способствовало полпинты[92] какого-то горького напитка, который пациенты пили перед операцией, а может, Толстый Фома обладал магнетическими свойствами и просто заговаривал зубы.
Однако главным козырем площади Дофина был вернисаж. Площадь неожиданно стала центром художественной жизни Франции. В свое время король Людовик XIV начал (с 1663 года) устраивать художественные салоны, где члены академии – и только они – представляли свои работы на суд аристократов. Салон прекратил свое существование в 1704 году. У художников больше не стало места, чтобы предстать перед зрителем. И тогда молодые, никому не известные дебютанты стали выставлять свои холсты для всех желающих на многолюдной площади Дофина. Для этого они выбрали день Спаса.
Спонтанные вернисажи сначала привлекали только зевак, но год от года они становились