растёт живым, судорожным серебристым курганом и хоронит её в своей холодной прожорливой массе. Шутка Корнея была, вероятно, по сердцу матери: она беспечно улыбалась ему и отвечала весело:
— А я за работой песни люблю петь. Никакая рыба не съест, а плясать будет.
Так каждый день с утра Корней носил воду в кухню, наливал котёл и ставил полное ведро на стол. Мать варила щи из солонины или уху, пшённую кашу и жарила картошку. К обеденному часу я мыл мокрой шваброй пол, начисто протирал стол и нарезал в глиняную чашку помидоров, огурцов, луку и поливал постным маслом. Лоцман Карп Ильич всегда шёл к столу первым, за ним Корней и Балберка. Они были рыбаки, и им, как опытным мореходцам, поручено было вести на промысел баржу, доверху нагружённую товарами для хозяйской лавки, инструментами для плота, железом, солью, мукой, клёпками, обручами. Всё это было доверено Карпу Ильичу, и он держал себя, как хозяин: строго, с достоинством приказывал, а за обедом не позволял болтать попусту. Все они казались мне необыкновенными, загадочными существами, которые таили в себе страшную силу, неведомую другим людям. Все они были похожи друг на друга: ходили в кожаных бушлатах и картузах, шагали тяжело, лица у них были жёсткие, бородатые, глаза твёрдые и зоркие. Неразговорчивые и как будто равнодушные друг к другу, за столом они больше молчали, а когда перекидывались пустыми словами, думали о чём-то своём, и слова не отвечали их мыслям. Они никогда не вспоминали о своих рыболовных походах и не жаловались на пережитые бедствия, но с матерью шутили неумело, и громоподобно смеялись, когда она робко пятилась назад. Я видел, что она нравилась им: глаза их добрели, они любовались её бойкой расторопностью, певучим приветливым голоском, гибкой её фигуркой и какими-то необычными для бабы праздничными движениями. Она ставила на середину стола глубокую глиняную чашку с жирными щами или ухой и перед каждым услужливо клала деревянную ложку.
Карп Ильич приказывал, как глава семьи:
— Настя, чего стоишь? Садись к столу, кушай. А ты, курносый, подсаживайся к Яфимке — к Балберке: он моложе всех. И будем мы, как колокола на колокольне — от благовестного до малинового.
Мать почтительно статилась и распевно отказывалась:
— Чай, мы свой черёд соблюдаем, Карп Ильич. Кушайте на здоровье. Вот накормлю вас, а там и мы сладкие остаточки поедим.
Карп Ильич с сердитой лаской хрипел:
— Садись, коли велят! У нас — артель, а ты с сыном в артели. Ты это своё деревенское покорство брось, забудь его. Здесь народ дерзкий, вольница. Вот и свои бабьи путы с головы сдери. Садись смелей со мной рядом.
Рыбаки раскатисто хохотали.
— Плыви, шемая, к осетру!
Но Карп Ильич как будто не слышал ни выкрика, ни хохота. Так же поучительно он говорил, приглашая мать взмахом руки:
— Видала бабёнку-то с девкой и парня с гармонией? То-то. Они и перед самим хозяином с шиком пройдут, себя покажут. Их не тронь. Тоже вот и хохлушки. Не девки, а крапива.
Мать стеснительно садилась рядом с Карпом Ильичом, а я — с Балберкой, молодым, толстогубым парнем, с тёмным пухом на щеках, с маленькими острыми глазами и вздёрнутым носом. Нижняя челюсть у него была квадратная, широкая и сильная, и, когда он ел, она почему-то трещала у него. Роста он был небольшого, но голова была крупная, а уши торчали, как крендели. Со мной он не разговаривал и не замечал меня: вероятно, ему было обидно, что лоцман сажал меня рядом с ним. С этого часа он норовил ущипнуть меня или, желая показать, что он шутит, очень больно трепал за волосы. Как-то я не выдержал и ткнул его кулаком в подбородок. Корней захохотал и подзадорил меня:
— Ловко поддел судака под жабры! Не давай спуску!
Но мать разволновалась и рассердилась:
— Да ты с ума сошёл, бесёнок! Чего это с тобой сделалось? Сейчас же уйди из-за стола и глаз не показывай!
Она так разволновалась и покраснела от стыда, что у неё выступили слёзы. А я крикнул в отчаянии:
— А чего он щиплется да нос оторвать хочет!
Корней захохотал во всё горло. Балберка усмехнулся, играя озорными глазками. Но Карп Ильич хладнокровно и испытующе посматривал то на меня, то на Балберку. И когда я встал, сдерживая слёзы, чтобы выйти из-за стола, он рукою приказал мне сесть.
— Ты, Настя, не выходи из себя, не обижай мальчишку. Балберка оказался трусом — вредит под столом, из-под полы. Мальчишка ему при всех, без боязни, сдачи дал. Вот он, малолеток-то, и доказал тебе, Яфимка, что ума у тебя меньше, чем у него. А драться за столом да на старшего нападать — у нас не позволено. Нынче ты Балберку ударил, завтра Корнея, а послезавтра меня. Ты, Фёдор Стратилат, должен ко мне за праведным судом обращаться. А чтобы вперёд неповадно было, вот тебе наказанье: нынче вечером читать мне будешь.
Балберка попрежнему ел с аппетитом, усмехался и играл глазами. Корней посматривал на меня с лукавой улыбкой и одобряюще подмигивал.
— С этого дня я его рядом с собой сажать буду, Анику-воина. Хороший рыбак из него будет.
— Нет, — сурово возразил Карп Ильич, — он с Балберкой сидеть будет: пускай поучатся друг у друга, как надо вместе жить и как вражду дружбой сделать. Вражда отдаленьем сильна, а дружба — близостью. Недаром я тебя, Яфимка, Балберкой назвал: поверху плаваешь — пробкой.
А мать, красная, с горячими глазами, надломленным голосом говорила:
— Я и не знаю, чего это с ним сделалось. Никогда он даже слова дерзкого старшим не говорил, а сейчас и кулаком замахал.
Корней смеялся и подмигивал мне.
— Ничего, Федяшка, не робей. Обиды не затаивай, а всегда сдачи давай. Эка, какого барбоса смазал! Смелей живи, милок, да по-своему. Большие-то хотят, чтобы малыши были такие же, как они, заранее хотят, чтобы они седые да покладистые были. А у детей — свой норов. Своя болячка больнее, а свой кулак — надёжней.
— Ну, давай помиримся, — снисходительно сказал Балберка с прежней ухмылкой.
Он смотрел в свою ложку и как будто не слышал, что говорили Корней и Карп Ильич. Я уже заметил, что он ни на кого не смотрел и как будто пропускал мимо ушей даже приказание лоцмана, хотя выполнял эти приказания точно. С виду ленивый, нагружённый своей кожаной одеждой, он болтал длинными руками и будто занят был только своей думой, которую никак не мог додумать. И всегда кривил рот от усмешки про себя, и в маленьких глазах его, сдвинутых к носу, поблёскивали острые иголочки. Мне казалось, что он забавляется только своими мыслями, а то, что происходило около, совсем его не интересовало.
Однажды он, проходя по палубе, неожиданно притиснул меня плечом к стене надстройки и засверлил зрачками.
— Ну что, боишься меня? То-то, вижу… Меня все чуют. Издали глаза пялят. Меня недоноском считают, а я ловчее всех.
Он говорил правду: я вспомнил, как поднимали якорь на барже. Четверо матросов, напирая на рычаги, вставленные в чугунную голову ворота, наматывали на его туловище ржавую цепь. Цепь скрежетала и ползла медленно, как чудовищная многоножка, позванивала, прыгая по зубцам. С ворота цепь собирал и со звоном укладывал в круглый ворох Балберка. Когда из-за борта показалась мокрая голова якоря с толстым кольцом,