Аверьянов, под чьим началом довелось служить лейтенанту Клименко где-то в Средней Азии. А сейчас «дурак на всю фуражку» подполковник Сумской, приятно взбудораженный подчинённым положением огромной аудитории, построенной в незамкнутое каре, гремел, распекая нарушителей. С севера длинно задувал холодный ветер — отголосок арктических бурь, грязно-серая, облачная наволочь застила небо… построение затягивалось, и все, тихо злясь, ждали, когда же, наконец, пустомеля заткнётся. Раскатов этого не ждал, просто не обращал внимания на то, что делается вокруг. Он вспоминал читаный некогда рассказ Джека Лондона из цикла его клондайковских историй — рассказ о том, как два человека, оказавшихся вдвоём в маленькой хижине на всю оставшуюся зиму, медленно сходили с ума от безысходности и ненависти друг к другу. У одного из них помешательство выразилось в том, что его смертельно страшил флюгер на крыше хижины, недвижимый от полного безветрия. Безумному сознанию казалось, что зловещая стрелка флюгера указывает в необъяснимо мрачные теснины, которые воображение отказывалось представить, и в которых — человек знал твёрдо — его ждала смерть.
Александр очень ясно видел эти два слова из текста рассказа — «мрачные теснины» — и соотносил их с тем, что было прошедшей ночью. «Неужто я тоже?..» — думал он, стараясь найти опровержение этой мысли. А может быть, тот мужик вовсе не повредился, а в самом деле… просто в такой ситуации болезненно обострившийся ум становится способен видеть эти, реально существующие вместилища мрака, которые в обычной жизни не видны? Ну, пусть так. Но ведь это там, в белом безмолвии!.. А тут откуда это могло взяться! Откуда?!..
Он надеялся, что гнетущая темень вскоре выветрится из души. Но надежда не сбылась. На послеобеденном ротном разводе, перед тем, как караулу и ротному наряду идти спать до заступления на дежурство, он вздрогнул, неожиданно вспомнив слова ветра из той, первой ночи: «Он придёт к тебе ночью» — и представив себя одиноким на посту. «Одна ночная смена, — прикинул он, — с двенадцати до двух. Потом еще с шести до восьми, но это уже утро, после третьих петухов, а к восьми почти светло. Значит, важно отстоять с двенадцати до двух».
Время от развода до подъёма в караул тянулось медленно и пусто. Спать Александр не мог, закрыл глаза и так лежал, готовясь встретить неизвестное. Мысль понесла его в прошлое, и с необычайной яркостью он вспомнил вдруг родителей, младшего брательника Мишку… свой родной двор — полудеревенский двор на самой окраине города, с сараями и железными гаражами, голубятнями и развешанным на верёвках бельём — вспомнил летнее утро, раскрытое окно, от комаров затянутое сеткой, радостный, горластый петушиный крик. Ещё ночная свежесть, но уже совсем светло, через несколько минут солнце выкатит на небосвод из-за таёжной сопки — новый день, смеясь, идёт навстречу миру.
И снова, как тогда, хлестнуло пламя гнева! Александр помянул «сукиных детей» — тех, кто взял его под колпак и тянет, гад, тянет! — стараясь оттащить от своих, от дома, от двора, от июньских рассветов — от всего мира, такого прекрасного, в котором у него, у Александра, всё впереди!..
Ну нет, не ждите, — в который раз пригрозил он неизвестно кому.
— Такому не бывать! — И стал решительным. Готовым к встрече. — Посмотрим, кто кого!.. От мыслей этих на душе становилось уверенно и гордо, и он приободрился. — Посмотрим!
На первую свою смену, от восемнадцати до двадцати, Александр вышел предельно собранным и напряжённым, как боксёр на ринг, так что сменяемый им часовой третьей смены предыдущего караула, из молодых, с некоторым опасливым даже удивлением покосился на застывшее недобро лицо старослужащего; сказать, впрочем, ничего не отважился. Приняв пост, Александр ходил как положено по раскисшей широкой дороге между рельсами складской ветки и хранилищами, приземистыми кирпичными ангарами. Темнело. Вздыхал ветер, путаясь в берёзовых и осиновых кронах, с низкого неба слетала вдруг мельчайшая дождевая сыпь, дальняя каёмка леса почти потерялась в сумеречном тумане. Пахло сырою древесною корой, близким ночным холодком, осенью. Слабенько, но ощутимо тянуло креозотом от железной дороги. Иногда там с грохотом и гулкими надрывами сирен пролетали поезда: электровозы веерами разметали искры с проводов, лязгали сцепления вагонов, и ещё долго после того, как исчезал из виду хвост состава, слышался затихающий колёсный перестук. Иной раз, жужжа, проносилась дрезина с путейцами в оранжевых жилетах, а то вдруг работники станции начинали переругиваться друг с другом по громкоговорящей связи… Жизнь бурлила, и от этого было легче. Говоря правду, Саша чувствовал себя довольно неуютно. Так и подмывало оглянуться. Он оглядывался. Ничего. Сумерки сгущались, тревога усиливалась. Снова сыпанул дождичек: капельки мелко усеяли воронёную сталь автоматного ствола, Саша услышал их шорох о капюшон плащ-накидки. По деревянной лестнице, поскрипывающей под ногами, взобрался на караульную вышку у железнодорожных ворот. Тревога росла, и ничего тут было не поделать.
Сверху обзор был получше. За жёлтым зданием насосной стала видна ограда резервуарного парка, в лесных его массивах, напрягши зрение, ещё можно было разглядеть пузатые бочки ёмкостей с топливом. Ветер пошевеливал верхушки елей и берёз. Сердце не было спокойно.
На противоположном конце маршрута, за тупиковой насыпью железнодорожной ветки, имелась вторая вышка, точь-в-точь такая же. На ней когда-то, лет десять тому назад, застрелился часовой. За годы история эта, передаваемая устно из одного солдатского поколения в другое, стала легендой части, исказилась, что-то утратила, обросла вымышленными и нелепыми подробностями, и теперь, конечно, уже невозможно стало разобрать, что в ней правда, а что нет. В части не осталось ни одного из солдат и офицеров того личного состава, и разве что два-три гражданских служащих да кое-кто из старых местных прапорщиков могли вспомнить ту далёкую ночь (это случилось под утро, тёплой и звёздной июльской ночью, в полнолуние), а дело, возбуждённое тогда по факту самоубийства, давно пылилось где-то в архивах военной прокуратуры. Из всего того, что разносила солдатская молва, истиной сейчас, пожалуй, оставалось лишь то, что рядовой Николаев без малейших видимых причин, без нервных срывов и конфликтов, без всяких объяснений и записок приспособил ствол автомата к правому виску и нажал на спуск. Всё же прочее: разговоры о том, что часовым первого поста по ночам в завываниях ветра чудится едва уловимый человеческий голос, доносящийся откуда-то издалека; что иногда лестница и пол той вышки потрескивают так, как будто кто-то ходит по ним; что как-то в сентябре того года, ночью, на караульном коммутаторе раздался звонок, и взявший трубку начальник караула услышал бессвязные истерические выкрики часового, поднял караул «в ружье», а дежурный по части, не желая замыкать ответственность на себе, принялся названивать командиру домой, а начкар, примчавшись с двумя бойцами на первый пост, обнаружил белого, как полотно, часового, которого колотила трясучка и который кое-как доложил, что во время движения по маршруту им было замечено, как между тридцать пятым и тридцать шестым хранилищами мелькнула какая-то тень, и, подойдя поближе, шагах в пятидесяти от себя, у стены тридцать шестого он увидел человека в летнем солдатском хэбэ, и в человеке этом, к ужасу своему, признал мёртвого Николаева, и тот как будто бы стоял спиной, а потом начал медленно поворачиваться — и потерявший рассудок караульный бросился бежать; и уж тем более, что всякий раз в ночь с восьмого на девятое июля, в ту ночь, в четыре тридцать утра та вышка сама собою начинает скрипеть, раскачиваться и трястись, словно хочет сбросить с себя нечто, и что потом видны расшатанные, торчащие гвозди — всё это, ясно, была суеверная чушь, болтовня, которой так хорошо почесать языки поздним вечером в тёплой уютной казарме, когда за окнами тьма и непогода, и вся эта вздорная жуть приятно