доску задка, легко вспрыгнул на бестарку. Утопив коленки в зерне, выдернул подол темно- синей рубашки. Сказал:
— Все твое!
Белые абрикосы, точно крупный град, упали на темное зерно. У Юхима задвигалась на голове кепка, заходили вверх-вниз широкие уши. Юхим доволен. Он только спросил:
— А себе?
Микита великодушно заметил:
— Да ничего!
Мне не досталось ни одной абрикосинки. Но я не обижаюсь. Микита поступил честно: себе тоже не взял. Юхим, чтобы нас не дразнить, не ел. Собрал все в картуз, положил перед собой.
Проселок ведет в слободу. Там, где он делает излом, справа от дороги, раскинулись больничные корпуса. Они заметны издалека: красные, из жженого кирпича сложены.
Как известно, мы торопимся. Но проехать мимо — грешно. Словно по команде, сворачиваем на обочину, опоясываем вожжами стволы нестарых тополей, что стоят в ряд у ограды, разминаем ноги. Это мы с Микитой разминаемся без дела. Юхим же пошагал к палатам. Мешковат, косолапит. Ступает босиком по кирпичной дорожке. Картуз с белыми абрикосами зажат в руке. Такой подавленный, что на него лучше не глядеть.
Больничный двор тенистый. Широкие белолистки прикрыли его своими кронами, разрослись кусты сирени. Двор стал укромным, прохладным. Как раз таким, какой требуется нездоровому человеку.
Больница у нас славная. Городская и та ей уступает. Строилась давно. Община строила, как и церковь, на общественный кошт. Из других сел возят хворых сюда. Она и называется теперь не слободской, а районной.
Когда Юхим показался у калитки, мы к нему.
— Як батько?
Юхим долго двигал кожей головы, долго шевелил ушами, морщил смуглое лицо, моргал. В другой раз попадали бы со смеху от такой мимики. Сейчас нам стало не по себе.
— Як нога?!
— Откинули…
Юхим закрыл лицо пустым картузом, слепой пошел к подводе.
На рождество мы ходили колядовать. В матерчатой сумке, висящей на боку, пшеница. Точь-в-точь такая же, как сейчас в наших бестарках: крупная, цвета бурой меди. Бывало, достанешь горсть, сыпанешь в святой угол. Тяжелая, как затарахтит по сусальному золоту, зашумит, словно ливень благодатный. Густым урожаем посыплется на пол.
Ну, какой же хозяин или хозяйка устоит, чтобы не раскошелиться? Они увидят в этом доброе предзнаменование. Поверят в то, что озимые благополучно перезимуют, что будет ранняя весна, вовремя пройдут дожди. Ни саранчи, ни другой напасти не случится. Они расщедрятся, дадут не только «пьятака», но и пирожок в придачу. И ты, осчастливленный до краев, со своей стороны расщедришься еще больше и сверх всего добавишь в похвалу хозяйке:
Ого, куда хватил! В первую минуту даже торопеешь от такой смелости. Кто же это тебе ни с того ни с сего отвалит целое состояние!.. Но нет, песня — сильное оружие. Она все может. Видишь, хозяйка расплылась в улыбке, полезла под фартук, достает двухкопеечную зеленую монетку. Ты прикладываешь ее к пятаку, и у тебя действительно «семь копеечек»! Она одарила тебя за то, что ты утвердил ее в будущем. За то, что хоть на время снял гнетущие сомнения. У нее же вон на печи полдюжины глазастых. Их чем-то кормить-поить надо. А ты пришел и сказал: «Успокойся, быть тебе с хлебом!» Да еще и добавил, что она молода и пригожа. Как же ей, бедной, не расщедриться!..
Сейчас нам колядовать не разрешают. Пережиток. А сказать правду, для нас это ни с какой религией не связано, никаким опиумом не пахнет. Обычай, и только.
Вспомнилась колядка вот почему. У ворот школы, куда везем ссыпать зерно, стоит директор. Это он запретил колядовать, он сказал, что колядки — «забобоны», то есть пережитки. Спорить, ясно, никто не стал… Не такие мы грамотные, чтобы с директором спорить. И еще, помню, он добавил, кивая в сторону церкви:
— Бельмо на глазу! Бесполезная масса кирпича…
Знаю, почему про кирпич заговорил. В других селах строятся, расширяются школы, а наша как была тесная, так тесной и осталась. Скоро в три смены будем заниматься. К тому же еще и зерно приказано ссыпать в классы. Колхоз свои амбары засыпал, теперь за школу принялся… Честно сказать, те амбары доброго слова не стоят. И не амбары они вовсе, а кулацкие пустые дома. Полы прогнили, штукатурка облупилась. Окна щитами заколочены.
В школу, конечно, можно завезти много. Хранилище надежное: светло, сухо и мышей не слыхать. Директор опасается только, что из-за урожая занятия начнутся с опозданием. Но председатель обещает до сентября освободить помещение.
Заезжаем во двор. Разворачиваемся у широкой цементной площадки перед входом в школу. По очереди осаживаем лошадей. Подаем бестарки задом. Вынимаем из пазов доску- заслонку. Груз, почувствовав волю, шумно сыплется на гладенький цемент. А дальше — не наша морока. Тетки с подоткнутыми подолами орудуют лопатами, берутся за носилки.
Поля, теперь уже Полина Овсеевна, и ее мать Хавронья Панасовна дежурят в школе. Так распорядился Сидор Омельянович, директор. Школе нужен присмотр. Мало ли что может стрястись.
Поля располнела. Вроде бы стала ниже ростом. Интересно, вспоминает ли она своего воздыхателя Котьку? Нет, конечно. И чего ей вспоминать-то? Она, может, и не знала, что вздыхал. Может, и не узнает. Сам он не откроется, нет его. А мы и подавно не скажем.
Все-таки где же он? Заявится когда-нибудь или навсегда покинул слободу?
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
1
В хате Говяза устроили свинарник. Убрали перегородки между сараем и комнатами. Сколотили дощатые загоны, ящики для корма — и свинарник готов. Во дворе, под, раскидистой шелковицей, выросла огромная куча навозу. Навоз духовитый. Таким канупером в нос шибает — хоть пальцами зажимай. Свиньям оно, может, и приятно, а соседи обижаются.