скважину на вереницу беженцев и пленных, за которыми стелется дорожка испражнений, вшей, нищеты, котелков из-под чечевицы, походных мисок; и, может быть, они наскоро шьют в погребах новые флаги, собираясь отпраздновать конец борьбы.
Дети по-своему восприняли атмосферу этих дней и предавались кровожадным играм в самый разгар боя. На обочинах шоссе оседал улов смерти — солдаты, убитые с воздуха; пленные, расстрелянные у дороги; дезертиры с пулей в затылке. Дети, словно рыбки в реке, сновали между трупами, орали, хрипло выкрикивали команды, подражая взрослым, напяливали на себя одежду убитых и прятали в тайниках занимательные находки.
Война оставляла после себя и неплохие трофеи: недавно ребята разворовали сахар, который нашли в интендантском грузовике; полковничью фуражку, еще запятнанную кровью, немедленно напялил на голову вожак. Дети мечтали о высоких наградах. Они переходили тайком линию фронта и украшали себя флажками обеих сторон. Крохотные Гулливеры в стране великанов, они разбирались в механизме гранат и убивали птиц динамитом.
«И вот сегодня утром, — думал Мартин, — они убили товарища». Мертвый мальчик лежит здесь, и никто никогда не узнает, почему он убит, Мартин взглянул на часы. Без десяти одиннадцать. Стоят, только что стали. Он завел часы. Уходить и хотелось, и не хотелось. Он растерянно осмотрелся.
Снова взрыв. Где-то совсем близко. В каком-нибудь километре. Может, и меньше. Долина лежала в стороне от линии наступления, туда снаряды не долетали. Взорвав мост, последние республиканцы заканчивали эвакуацию из деревни. Тускло-желтый самолет обстреливал их, как бы указывая на них авангарду национальных войск.
«Бог не умирает», — прочитал он и не мог разгадать смысла этих слов. Авель крепко сжимал листок, будто цеплялся за него в последнюю минуту. Кто это написал? Убийца? Добрая душа. Сам Авель?.. Элосеги отогнал от себя эти мысли. Бесконечная усталость сжимала голову, словно стальной шлем. Он не мог думать, ничего не мог решить. «Была бы здесь Дора…» — пробормотал он. Жизнь показалась ему бессмысленной и ненужной.
Он поднял убитого мальчика и пошел по тропинке вниз, к интернату. Склон был пологий, Мартин шел все быстрее. В лесу снова было тихо. Мальчишки убежали, испугались собственного злодеяния. Наверное, потому они так и кричали и кривлялись, как черти, словно хотели побороть ужас, стать хоть на минуту другими.
У поворота, где тропинка выходила на проезжую дорогу, Элосеги резко остановился и спрятался за земляничными деревьями.
По дороге шли две женщины почтенного возраста, нелепо и смешно одетые. Они держали огромное красно-желтое[1] знамя. Мартин с удивлением заметил, что они пинают друг друга ногами и каждая тянет знамя в свою сторону.
— Я отдам, и все, — говорила та, что слева. — Мое знамя, я и отдам. Ты не имеешь права его трогать.
На ней было лиловое длинное пальто, которое, по-видимому, она много лет не надевала.
— Твое? — завопила вторая. — Это с каких же пор оно твое? Мое оно, ты его украла из шкафа.
— Я его придумала сшить! — голосила первая. — Я у тебя шелку попросила, а ты даже не знала, для чего.
— Я спрашивала, ты не сказала.
— Врешь! Я сказала. Сама не расслышала! Глухая тетеря…
— Эгоистка, вот ты кто! Эгоистка. Другие работают, а слава тебе… — Она чуть не плакала и ковыляла вприпрыжку, спотыкаясь, как птенец, вывалившийся из гнезда. — Слушай, Люсия. Последний раз тебя прошу, дай я вручу знамя…
— Мое знамя, — отрезала женщина в лиловом пальто и еще крепче вцепилась в него. — Я придумала, я и работала. Чем скулить, сказала бы спасибо, что разрешила со мной пойти. Другая бы на моем месте дома тебя оставила.
— Не дам! — завизжала сестра Люсии. — Я у тебя тридцать лет на побегушках, как прислуга! Хватит с меня! Я все скажу! Я до самого генерала дойду, пусть разберутся, где правда! Все ему скажу — какие у тебя политические взгляды и как ты со мной обращалась…
Люсия побелела и остановилась посреди дороги в нескольких шагах от Мартина. Знамя, как мантия, ниспадало с ее плеч.
— Ложь! — крикнула она. — Все ложь! Ты мне сестра, и я тебе запрещаю…
— А я скажу! — услышал Мартин. — Скажу, скажу, скажу! Прямо к генералу пойду и скажу, какая ты эгоистка и как с радикалами водилась, пела для них. Тебя посадят в тюрьму. Слышишь? Вышлют как паршивую собаку…
Голос у нее сорвался, и последние слова она пропищала. В своей огромной широкополой шляпе она была похожа на темную нелепую птицу.
— Лгунья! — решительно сказала Люсия. — Все ложь! Я сумею защитить себя. Найму лучшего адвоката…
Они тянули знамя в разные стороны, как расшалившиеся девчонки.
— Пусти!
— Не желаю.
— Пусти, я сказала!
— Не пущу.
Сестра Люсии судорожно всхлипнула. Вся ее прыть исчезла перед непоколебимой энергией сестры, и она ревела вовсю. Люсия твердо шагала вперед, а та семенила за ней, икала и всхлипывала.
— Люсия, я тебя умоляю!.. Ну будь ты хорошей хоть раз в жизни. Дай я понесу за один конец! А ты неси за другой, и с генералом говори. Я ни слова не скажу. Все лавры тебе достанутся…
Эта сцена продолжалась две минуты, но Мартину казалось, что прошли годы. Как будто время остановилось, чтобы он получше мог рассмотреть маленькую деталь непонятных ему событий, — даже лес застыл, пока они ссорились.
Мартин пошел быстрее. Ему снова казалось, что дубовая роща заколдована, проклята. Его давила тишина, слившаяся из тысячи звуков, и хотелось рассмеяться, чтобы ее нарушить. Подходя к интернату, он замедлил шаг. Он боялся, не спрятался ли там кто-нибудь из ребят. Они могли выстрелить в него из любого окна — тут, на дороге, с мальчиком на руках, он был для них прекрасной мишенью. Мартин знал другую тропинку, по которой они часто гуляли с Дорой, и решил идти по ней до самого сада. Там есть черный ход. Через кухню он сможет войти незаметно.
Лес редел, и сквозь просветы виднелся фасад, увитый плющом. У входа, где обычно останавливались машины, висел знак Красного Креста, на балконе развевалось республиканское знамя. Мартин всматривался в сонное лицо дома; желтым огнем вспыхивали мимозы у входных дверей, хитро подмигивали солнечные блики в стеклышках, рассыпанных на дорожке. Дубовая дверь была приотворена, как оставили ее солдаты много часов тому назад; во дворе из неприкрученного крана текла вода, и некому было его закрыть.
Никогда раньше не чувствовал Мартин такого одиночества. Интернат был пуст, мертв. Будто на много километров вокруг нет ни одного живого существа, разве что птицы. Он свернул влево, на дорожку, которая вела к гаражу и к голубятне, толкнул обитую жестью дверь — она легко подалась — и, прижимая к груди мертвого Авеля, прошел через кухню и коридор.
Воспоминания о Доре преследовали его. Все такая же красивая, она вставала перед