На следующий день, под Новый год, учительница уложила вещи и, ни с кем не простившись, покинула интернат. После ужина, ночью, она долго говорила с Кинтаной и сказала ему, что твердо решила бросить работу. Глаза у нее были красные, как будто она много плакала.
— Попрощайтесь за меня с мальчиками, — сказала она. — Скажите им, что я буду очень скучать.
Рано утром Кинтана проводил ее до ворот, и, пожимая ему руку, она опустила глаза.
— Если Элосеги про меня спросит, — тихо сказала она, — скажите ему, что иначе я поступить не могла. Больше ничего. Он поймет.
Он последний раз видел ее живую и запомнил навсегда, как, на фоне зеленоватых теней, она пошла по тропинке под пробковыми дубами и синий утренний свет благословением падал на нее. Пальто мягко колыхалось у ее округлившихся бедер, а сама она становилась все меньше и меньше и, раньше чем скрыться за поворотом, обернулась и помахала ему рукой.
Вести об ее уходе и — почти сразу — о ее гибели в Паламосе во время бомбежки произвели на ребят очень большое впечатление. Война приближалась к интернату огромными шагами, пружины послушания становились все слабее, и многие идеи, уже давно висевшие в воздухе, стали облекаться в кровь и плоть.
Похороны учительницы прошли необычайно торжественно. Тело привезли в тот же день на какой-то повозке; еще не улеглись предположения и толки о побеге, и появление мертвой Доры потрясло всех до единого. Сторож зажег по углам гроба четыре свечи, тонкие язычки пламени упорно цеплялись за извилистый жгутик фитиля. Сколько ее ни зови, ни трогай, ни коли булавкой — все ни к чему: кумир рухнул, и мальчишки стали свободны.
Они собрались перед интернатом и прошли за гробом восемь километров. Ребята, все в синих матросках, плотным кольцом окружили могилу. Шествие замыкали сторож и кухарка, которые несли по венку, а когда гроб стали опускать в яму, положили венки туда. Потом могильщик бросил на лакированную крышку первую лопату земли, и учительница навсегда ушла из их мира.
Обратный путь был веселее. Кинтана шел задумчивый, рассеянный и не мешал швыряться камнями. Многие тащили обратно венки и прочие кладбищенские предметы, но по дороге побросали. Перед тем как ребята свернули к интернату, Авель, Пабло и еще один мальчишка, по прозвищу Архангел, сбежали вниз по тропинке и растянулись на солнце, как ящерицы.
Архангел стащил на кладбище искусственный лавровый венок и нацепил его на свою кудрявую голову. Шелковая лента с инициалами и надписью: «Я был таким, как ты. Ты будешь таким, как я» — щекотала ему ухо. К груди он приколол старую фотографию мертвого младенца, пожелтевшую от времени и дождя. Он вытащил из карманов выпотрошенных ящериц и траурные ленты и, пока двое других беседовали, играл в стороне.
Пабло рассказал о первых месяцах войны, когда они с другими ребятами срывали с убитых пуговицы и запонки. «Тут я и понял, как им худо, мертвякам. Ну, думаю, что угодно буду делать, только б не подохнуть!»
Авель, в свою очередь, пересказал теткину историю. Воспоминание о печальном мальчике, погибшем в Центральной Америке, мучило его во сне; взявшись за руки, они спускались по скрипучим лестницам, проходили по галереям, отражались в туманных зеркалах, словно шли по морскому дну. Желтоватые, изогнутые канделябры становились морскими папоротниками, растрепанные тетины ковры оборачивались стайкой хитрых, изворотливых рыб.
Он все им расписал — и гроб в цветах и в мишурных лентах, и детей в белом, танцующих под музыку вальса «Бог не умирает», и мертвого мальчика с крылышками из серебряного картона, и полуобнаженных негров, тянущих псалмы и прикладывающихся к бутылке, и женщин, плачущих в патио перед огромным блюдом.
Когда говорил Авель, ужасная смерть из рассказов Пабло представала в волшебном венчике сказки. Похоронная процессия его снов походила на свадебное шествие — и родственники, и сам покойник были в белом, на дорогу сыпался дождь цветов. Архангел слушал как зачарованный, а прощаясь, спросил, знает ли Авель слова того вальса. Авель отрицательно покачал головой и взял у Архангела фотографию, которую тот ему подарил.
Смерть Доры прервала самое главное его дело — подготовку к давно задуманному побегу.
Они стащили ружья у сестер Росси дождливым вечером, в самом начале года. Это было совсем нетрудно. Пабло подметил раньше, где прячут ключи, и, когда старые девы пошли вместе с ними наверх, притворился, кривляясь, что должен отлучиться по нужде. Спустившись по лестнице, он в секунду вытащил ружья и спрятал под олеандрами, в саду. Потом, одарив сестер на прощанье самыми галантными улыбками, мальчики потащили к своему тайнику драгоценную ношу. Там, при свете луны, Пабло показал Авелю, как обращаться с оружием; оба ружья были в превосходном состоянии, не хватало только патронов.
Приемник Агеды сообщал о прорыве у Эбро, о вторжении националистов в Каталонию. Он слушал сводки все внимательней и слово в слово пересказывал Пабло. Радио без конца взывало: «К оружию!», и сама Филомена сказала, что скоро призовут детей.
— Если мы не будем действовать, — сказал Авель своему другу, — нас призовут насильно.
План свой они решили осуществить в день поклонения волхвов: Пабло едет в Жерону тайком, на грузовике интендантского управления, и продает краденые вещи. Потом возвращается на том же грузовике и встречается с Авелем на перекрестке. Оттуда они вместе идут в Паламос через поля, минуя дороги.
Они закопали свой клад в неверный слой слежавшихся опавших листьев, прикрытый колючками, дроком и ежевикой. В этих листьях, наметенных ветром и дождем у стен заброшенной мельницы, жил целый таинственный мир зверюшек и насекомых — ползали красноватые червячки величиной с пиявку, клейкие яички укутались в ватные коконы, сложным геометрическим узором растянулась паутина. За волнистыми, уходящими вниз полями темной и плотной массой лежало море. Пока Авель и Пабло работали, наступил вечер и все вокруг погрузилось в мягкую пелену тени.
— Думаешь, не узнают?
Пабло сидел на корточках и, высунув розоватый кончик языка, затягивал мешок.
— Не узнают, — сказал он. — Они до самой Жероны едут без остановки.
Он затянул мешок и вынул из кармана две травяные сигареты.
— Закурим?
Авель молча закурил. Огонек осветил на минуту лицо его друга, а потом еще ощутимей стала темнота.
— А если в Жероне накроют? — спросил он.
За последний час его совсем измучили сомнения, и он очень хотел, чтобы друг их рассеял. Было в Пабло что-то от шута, от знахаря, от шарлатана. Его хитрющие глаза сверкали, как будто там, внутри, горел огонек, а когда он улыбался, открывая острые, как у волчонка, зубы, на душе становилось спокойнее.
— Ты не волнуйся, — говорил он. — Все пройдет как по маслу.