— Сэм! Зачем ты заперся на задвижку?
И прежде чем я ответил, в коридоре послышались удаляющиеся шаги.
— Миссис Паско!
Она сказала что-то, и с минуту они что-то сердито шелестели друг другу.
— Но ребенку может стать дурно!
Что она ответила, я не расслышал, но преподобный отец в сердцах воскликнул:
— Чтобы больше этого не было! Он не должен запираться в ванной — никогда.
Я сидел поджав ноги, наполовину в горячей воде, и дрожал от холода, пока этот сыр-бор, если так можно это назвать, не затих внизу. Где-то хлопнула дверь. А когда, приняв ванну, я спустился на кухню, то, к величайшему своему удивлению, застал там миссис Паско мирно штопающей пасторские носки. Мы поужинали, и она без лишних слов погнала меня спать. В моей комнате оказалось две лампочки. Одна свисала с потолка — в самой середине, другая светилась из-под розового абажурчика на тумбочке у кровати. Миссис Паско подождала, пока я улегся, и, уходя, выкрутила лампочку из ночника.
— Она тебе ни к чему, Сэм. Мальчику надо сразу засыпать. Заколебавшись, она еще немного постояла в дверях:
— Спокойной ночи, Сэм, — и, выключив верхний свет, закрыла за собой дверь.
Впервые в жизни меня охватил безотчетный, иррациональный страх, знакомый многим детям. Откуда он берется, вначале невозможно установить, но, когда причина найдена, страх становится еще невыносимей. Я лежал в постланной мне постели скрючившись и дрожал, приняв позу зародыша в чреве, а если чуть распрямлялся, то лишь потому, что не дышать не мог. В Поганом проулке меня никогда не терзало чувство одиночества — как-никак, а я помнил: есть латунная ручка на задней двери паба; а уж в палате нас, конечно, был целый легион дьяволят. Но здесь, в этом совершенно непонятном мне окружении, среди чужих, пользующихся властью людей, — да еще часы на церкви отбивали четверти с таким громом, что, казалось, дом ходит ходуном, — здесь я впервые был полностью и безнадежно один. От страха со мной сделались спазмы, и каждый спазм мог кончиться обмороком, знай я тогда об этом способе избавления; а когда, задыхаясь, я потянулся к мерцавшему белесым светом окну, из него сквозь сбитое постельное белье на меня грозной головой глянула церковная башня. Верно, во мне все еще жил тот принц, которого умел использовать Филип, потому что я решил добыть свет тут же, и немедленно, чего бы мне это ни стоило. Итак, я вылез из постели, окунаясь в белое пламя опасности, согревавшее, но не дававшее света, и пододвинул стул под единственную лампочку, которая свисала с середины потолка, — я задумал перекрутить ее в ночник, а утром вернуть на прежнее место. Но если страх пронзал меня в постели, на стуле в середине комнаты я чувствовал себя совсем беззащитным, добычей любой темной силы, ожидавшей своего часа во тьме. Я стоял на стуле посреди комнаты, и мороз пробегал по коже. Я тянулся вверх. И уже держал лампочку в обеих руках, когда они вдруг побагровели и между ними сверкнула молния. Я скатился со стула и юркнул в постель — только зубы выбивали дробь — та-та-та, — пока я, затаившись, сидел с поднятыми вверх коленками и натянутым до ушей одеялом.
На пороге, держа руку на выключателе, появился отец Штопачем; с его колен, из его глаз на меня струился свет, а по комнате от качавшейся лампочки кругами шли тени. Секунду- другую мы смотрели друг на друга сквозь это кружение, пока он не отвел от меня взгляд.
— Ты звал, Сэм? — спросил он, рассматривая что-то в воздухе над кроватью.
Я молча покачал головой. Он сделал шаг вперед, снова следя за мной глазами и все еще держа руку на выключателе, чтобы затем снять ее с тем сознанием уверенности, с каким пловец, миновавший коварные глубины, отрывает ноги от песчаного дна. Затем прошел в комнату — туда, где был я, но сначала подошел к стулу и осмотрел сложенные на нем вещи, прощупав каждую, и только после этого взглянул в мою сторону, но как-то мимо меня.
— Пожалуйста, никаких игр со светом, Сэм. Если ты еще раз тронешь лампочку, мне придется ее вывернуть.
Я по-прежнему молчал. Он подошел к кровати и медленно-медленно боком присел в изножье. Он мог сесть в любом месте и все равно не задел бы меня. Я не занимал и половины постели. Теперь он принялся выбивать пальцами дробь по покрывалу. И внимательно следил за ними, будто совершал ими что-то необыкновенно нужное и важное. Он выбивал дробь медленно. Потом перестал. Я тоже с неотступным вниманием следил за его пальцами и был поражен, когда, подняв глаза, заметил, что он искоса наблюдает за мной, а рот у него открыт. Как только я поднял глаза, он опустил свои и забарабанил вновь — быстро-быстро.
— Ты помолился перед сном? — вдруг, кашлянув, спросил он.
И, не дав мне ответить, продолжал. Он говорил, стремительно роняя слова, о том, как важно помолиться перед сном, чтобы отвести от себя дурные мысли, которые одолевают всех без исключения, и самых хороших, и тех, кто изо всех сил старается быть хорошим, а потому непременно нужно молиться — молиться утром, и днем, и на ночь, чтобы прогнать дурные мысли и спать спокойным сном.
А знаю ли я молитвы? Нет? Ну ничего, он меня научит — только не сейчас. Сейчас он помолится за нас обоих. Нет-нет, мне незачем вылезать из постели. Он тут же стал читать молитву, сплетя костлявые пальцы и двигая ими и головой вверх и вниз, так что черные провалы на его лице — его глазницы — то и дело меняли форму. Молился он долго, как мне показалось, произнося часть фраз на ломаном английском, а часть на каком-то другом языке. Потом внезапно умолк, расцепил пальцы и положил руки на рубчатое покрывало — правую справа, левую слева, — так, чтобы они отдыхали. Два черных провала на его лице, все еще меняя очертания, пока лампочка не перестала качаться, были нацелены на меня. Над каждым нависали путаные черно-белые космы, словно юность и преклонный возраст состязались в этом теле без малейшей надежды на примирение; лоснился низковатый лоб и переносица острого носа. И пока я, по-прежнему скрючившийся под натянутым по самый рот одеялом, рассматривал моего опекуна, нижняя часть его лица — она показалась мне короче и шире — вдруг приподнялась. Кожа под провалами осветилась. Отец Штопачем улыбался мне. Неподвижные до сих пор щеки задвигались, мускулы переместились, демонстрируя складки и морщины, френологические шишки и зубы. Я слышал его дыхание — быстрое, неглубокое, и вдруг он приподнялся, странно дернув шеей, как в тот первый вечер нашего знакомства, и его с головы до ног пробрала дрожь, как говорится, мурашки пробежали по коже. Наконец он придвинулся ко мне по покрывалу дюймов на шесть. Теперь я видел уже не провалы, а глаза. Они внимательно меня разглядывали.
— Твоя матушка, наверное, целовала тебя на ночь?
Я безмолвно покачал головой. И снова надолго воцарились молчание и полная неподвижность — только тени, постепенно замирая, все еще кругами ходили по полу — ни звука, кроме дыхания.
Вдруг он вскочил с кровати. Подошел к окошку, потом к двери. Протянул к выключателю руку. И показался мне вдвое выше обыкновенного роста.
— Если я еще раз поймаю тебя на том, что ты сигналишь, Сэм, я и эту лампочку заберу.
Он выключил свет, и дверь за ним захлопнулась. Я снова нырнул под одеяло, защищаясь им от церковной башни, которая своими черными таинственными дырами смотрела на меня через окно. Теперь к страху перед темнотой добавилась еще и скрытая в ней непостижимая тайна.
И все же, если я ищу то мгновение, когда со мной произошла перемена, — нет, не здесь, здесь я ее не обнаруживаю; я все еще был ребенком из Поганого проулка, и если лишился свободы, то лишь физической, а не духовной. Отец Штопачем больше ни разу со мной не