— через работу механизмов собственного тела — напряженно вслушивался, не раздастся ли свист или шорох, медленное шуршание скользящей чешуйчатой твари, которая только в зоологическом саду почему-то уползала беззвучно, истекая, как нефть. А в пустыне они исчезали, не оставив ни бороздки, ни зыби на песке. Что ей стоило подползти ко мне, почуяв меня по теплу тела, по пульсированию крови в сонной артерии! Змеи мудры, и если туда, на середину, запустили змею, кто знает, куда она сейчас заползает.
У меня дрожали от страха колени, ослабевшее тело совсем не держали ноги, и, неловко свалившись в угол, я лежал там скорчившись, закрыв лицо руками и слепо уставившись в середину — туда, где оно могло быть. Конечно, вряд ли у Хальде была наготове змея или тарантул, а если и были, он вряд ли запустил какого-нибудь гада в камеру, где было холодно, как под крышкой гроба. Нет, кроме меня, ни одного живого существа там не было. Что бы ни таилось посередине, живым существом оно быть не могло и мертвым телом тоже. Мертвое тело не удержалось бы стоймя.
Я снова пустился вдоль стен. И заставил себя — будь что будет! — обшарить каждый угол, только глаза держал закрытыми: так они меньше слезились, и еще я мог вообразить, будто за смеженными веками разлит свет.
Четыре угла, ни в одном ничего.
— Ну? Что дальше? — спросил я себя, стоя на коленях в родном углу.
Нет, надо все-таки выяснить, пока в голову не взбрело что-нибудь пострашнее, что- нибудь совсем невообразимое.
И я пополз опять, отклоняясь от стен уже не на восемнадцать, а на все двадцать четыре дюйма. Необследованного пространства в середине оставалось уже почти всего ничего — на большую книгу. Может, она и ждала меня там — книга с ответами на все вопросы.
Теперь, не покидая угла, я пустил в ход только пальцы. Они прошлись по части необследованного кусочка, ощупали пядь за пядью холодную, саднящую поверхность. Неизведанного пространства стало еще меньше.
Пальцы достигли еще одной частички бетона.
Что-то изменилось в ощущении. Кончики попали на какой-то состав. Бетон, но не тот, не прежний, глаже.
Гладкий, влажный, жидкий.
Рука сама дернулась назад, словно там свернувшись лежала змея, отпрянула помимо моей воли, — рука, наученная трагическим опытом многих тысячелетий.
Острая боль пронзила глаз, задетый при судорожном движении ногтем, и одна автоматическая реакция вытеснила Другую.
Будь разумен. Что это? Ты заплакал, стоя в центре, или только вытер слезы, задержавшиеся у тебя на щеках?
В разведку потянулась другая рука, нащупала жидкость и даже несколько раз прошлась туда и обратно. Жидкость была маслянистой, как нефть.
Кислота?
С тобой еще ничего не произошло. Будь разумен. Где истязания, на которые он намекал? Их нет и в помине. Да, тебя толкают к ступеням, и они так же реальны, как ступени, ведущие в ратушу, но тебе не обязательно на них ступать. Даже если там разлит яд, тебе не обязательно его слизывать. Им нужна информация, а не трупы. Нет, это не кислота, иначе кончики пальцев горели бы как в огне и покрылись пузырями, а они такие же, как были, — гладкие и холодные. И это не щелок: щелок, как и кислота, разъедает кожу. Будь разумен и холоден, холоден, как воздух, как леденящий бетон, поскрипывающий у тебя под бедром. Ничего такого с тобой еще не произошло. Смотри не заморочь себе голову, не продешеви.
Продешевлю? Что? Какими сведениями я, кажется, все-таки располагаю? Что мог бы рассказать? Какова она, эта моя последняя ставка в торге с Хальде, последняя маленькая ценность, последняя зацепка на скользком беспредельном спуске к лукавству и ловкачеству — спуске от истязания к истязанию? Он сказал: это ради блага, ради нашего общего блага, — так сказал он, последнее человеческое лицо, которое я видел, тонкое, корректное, тонкая- претонкая оболочка тонких, хрупких костей.
Но теперь у меня уже не было сомнений: даже при всем желании мне ничего не вспомнить, ни за что не вспомнить. Я словно воочию видел, как пласт бетона застывает в моем мозгу, заливая все то, что я пытался вспомнить, что собирался рассказать. А если в мозгу появилась такая бетонная пробка, никаким перфобуром ее не пробьешь.
— Погодите. Минутку. Дайте вспомнить.
Потому что, конечно, вспомнить такое можно, лишь забыв, что это надо вспомнить, а потом бросить быстрый взгляд назад, и тогда еще есть шанс, прежде чем бетон успеет застыть; но Хальде предпочтет применить бур, он о буре знает. И пусть. Никакой болью бетон не сокрушить; лучше уж молотком — не будет следов…
— Говорю вам, я забыл… я вспомнил бы, если бы мог! Дайте секундочку…
Но они беспощадны: ни секунды передышки. Я знал: я напрочь это забыл, и мне ни за что не вспомнить. А боль подымается лестницей — от каменной подушки и вверх до непостижимой высоты, которую я пытался взять. Пусть пляшет по нервам бур, по всему телу, разбрызгивает кровь. Как тебя зовут? Мюриэл, Миллисент, Молли? Мэри, Мейбл, Маргарет? Минни, Маршия, Морон?
Нефть. Кислота. Щелок. Ни то, ни другое, ни третье.
Нет.
Скулы вновь ощутили дерево, и чей-то голос громко, истерично кричал сквозь вату:
— Говорю вам: мне не вспомнить! Не могу. Дайте передохнуть. Дайте время подумать, полежать под чистым небом, без ступеней, без боли, и бетон уничтожится сам собой, и все, что есть в моем мозгу, если только там что-то есть, брызнет наружу, и мы сможем прекрасно…
И вот уже перед глазами раскинулась желанная картина урожая, урожая под одной звездой и месяцем. На пшеничные колосья льется свет, и
Но я уже снова поднялся на ноги, путаясь в сползающих штанах, поднялся, чтобы еще раз пройтись по стенам, ощупать их поверхность руками. Стена никуда не делась. И снова, как ни тянул я руки вверх, до потолка они не доставали — там, наверху, была лишь темнота, давящая и душная, как перьевая перина.
Нефть. Кислота. Щелок.
Нет.
Снова я сполз вниз и, вытянув правую руку, прошелся по гладкому месту. Осторожно скользя по нему пальцами, по пяди выбирая неизвестное пространство.
О, Хальде знал: они туда сунутся, он в своем деле большая дока.
Что там? Что-то, чего еще не коснулись чувствительные подушечки пальцев, что-то, лежащее у ногтя среднего, самого слабого пальца. Но вот краешек ногтя коснулся его — холодного, гладкого. И сразу все пальцы ринулись в темноту, исследуя и посылая донесения, добытые чувствительными кончиками.
Оно было холодным. Оно было мягким. Оно было скользким. Оно было вроде большого дохлого слизняка — дохлого, потому что там, где кончики пальцев оставляли вмятину, она не восполнялась.
Теперь я видел все, кроме того «слизняка», потому что тьма почти рассеялась. Откуда-то потоком лился свет, неслись крики и вопли, зримые, как длинные кривые, лучившиеся и