вибрирующие. Но очертание того, что лежало на полу, сообщалось лишь посредством одного скованного страхом пальца, и тот до него не доставал, и оно фосфоресцировало у меня в мозгу — странное, зыбкое, переменчивое, истаивая с одного края в тонкий кончик, с другого выступая плотной влажной массой. Но ни телом животного, ни телом человека оно не было. И я знал, почему оно не принадлежало ни одной животной особи, и знал, что это была за влага. Я слишком много знал. Жаль, что в свое время я не потрогал тот острый нос! Был бы сейчас как в броне. Вот, значит, чем они хотят взять — преступить через все человеческие табу, ошарашить зрелищем такой жестокости, предупреждением настолько недвусмысленным, чтобы третья ступень сражала небывалым ужасом, чудовищней всего прежнего. Они поместили туда этот кусок человеческой плоти, опавший в собственной запекшейся крови. И лились и плясали лучи света, и выкачанная из сердца кровь, ясно зримая, как солнечная корона, была частично шумом, частично ощущением, частично светом.

И тут все поглотила тьма.

Когда я снова пришел к себя — стонущий, скрючившийся, со спазмом тошноты в горле, — в голове у меня было совершенно пусто. Но постепенно память восстановила, кто я, и где я, и что за предмет лежит там, брошенный посередине. От какого искромсанного тела они его оторвали? Как долго — навязчиво крутился в моем мозгу вопрос — оно там лежит? Но они оказались небезупречны в своих расчетах: ледяная атмосфера морга была мне в помощь. Вопреки всему мой нос учуял, учуял, но постарался не воспринимать некоторые запахи, перебивавшие зловоние моего узилища. Вот так. Или, может, напротив, они действовали как раз безупречно, когда имели дело ex cathedra[20] с твердой верой и моралью, и даже степень усиливающегося разложения была ими точно просчитана? Я отдал им должное и горестно зааплодировал виртуозности придуманной ими шутки — ведь это было пыткой. Третья ступень, рассуждали они, невыносима, должна стать невыносимой, а ему придется ее вынести, потому что четвертая будет еще круче. Так ты, голубчик, решил, что мерзостная скала, на которой ты сейчас скрючился, высшая точка? Отнюдь. Она лишь перевалочный уступ на нашем Эвересте. Базовый лагерь. А ну, марш выше! Дерзай.

И я лез выше, пытаясь нашарить потолок. И вдруг мне открылась их четвертая ступень. В том, что когда-то служило головой, мысли шли кругом, вращаясь все быстрее и быстрее, а в центре этой круговерти внезапно вынырнул рассказ — застрявший в памяти, а теперь зримый, как наяву, — рассказ о тесном застенке, где потолок медленно опускался на узника всей тяжестью Вселенной. Ведь сколько я ни тянулся вверх, потолок оставался вне пределов моей досягаемости, и что там таилось надо мной — было мне неизвестно. Одно я знал: с него свисают искромсанные ошметки, и они смердят, как смердило от окоченевшего члена на полу, и мне уже чудилось, будто я слышу, как снижается потолок, урезая до невыносимо тесного и без того тесное пространство, слышу беспощадный звук падения. Задыхаясь, весь в поту, я съежился в своем зловонном углу:

— Зачем ты сам себя истязаешь? Зачем делаешь их работу? Ведь пока ничто не коснулось тебя физически…

Но Хальде, конечно, все знал. Тонкая, умная бестия, он все продумал. И что мог я с моей чувствительностью, моим первозданным восприятием, моими разбросанными мозгами противопоставить человеку, преподающему в немецком университете? Разум и здравый смысл убеждали меня: ничего там нет, никаких разлагающихся тел с отваливающимися кусками, а я верил — есть, потому что так хотел Хальде.

И я закричал в голос:

— Помогите! Помогите!

Тут мне надо быть предельно точным. Это записи, которые я набросал, многому меня научили; прежде всего тому, что никому не дано выложить всю правду, тем паче что у меня слова ложатся хуже, чем краски. И все же те следующие несколько минут, которые я, охваченный паническим ужасом, провел тогда один в темноте, решили всю мою жизнь. Мой крик о помощи был криком крысы в зубах терьера, безнадежный вопль, непроизвольный сигнал о чинимой жестокости. Больше ничего мой инстинктивный вопль не означал; он говорил: вот плоть, которой от природы суждено страдать, и она страдает. Я кричал, не надеясь, что меня услышат, кричал, уже примирившись с запертой дверью, застенком, отнятым небом.

Но сам крик меняет кричащего. Разве крыса рассчитывает на помощь? Если уж узник дошел до крика, он волей-неволей ищет то место, откуда может прийти помощь, потому что тот, кто, крича, мечется по клетке, одержимый кошмарами, с огненным дыханием и галопирующим сердцем, стал уже другим существом, которое, зная, что погибает, всматривается не физически, а запредельными глазами в каждую точку, каждую стенку, каждый угол внешнего мира.

— Помогите!

Но какая помощь в бетонном боксе, сиречь гноилище, какая помощь от болезненного, утонченного и сочувственного лица Хальде, какая помощь от теснящихся перед глазами химер! Ни напильника пилить решетку, ни веревочной лестницы, ни куклы-муляжа, чтобы оставить за себя на соломенном тюфяке. И кричащий осознал полную свою беспомощность. И забылся с неистовством и злостью змеи, которая, брошенная в террарий, бьется о стекло и прутья. Но в его физическом окружении неоткуда было взяться ни помощи, ни надежды на слабое место, ударив по которому можно было бы прорваться. Прутья были из стали и только удваивали неприступность бетонных стен. О побеге отсюда не могло быть и речи, и наша змея, или крыса, вновь устремилась мыслями из своего застенка в другие времена. Прежде всего в прошлые, но тут же сообразила, применительно к насущной потребности настоящего момента, что прошлое заготовило бальзам лишь для более спокойных дней, и, круто повернувшись, вытянувшись во всю длину, устремилась в будущее. А в будущем ее ждали ступени от ужаса к ужасу, эксперимент на восхождение, которого, не зная, как от него откупиться, она избежать не могла. Орущее существо кинулось вперед, к ступеням: иного пути оно для себя не видело; его, вопящего, бросило вперед, словно в печь, словно к невообразимым ступеням — единственным, которые он мог выдержать, и, более того, слишком раскаленным, чтобы послужить приютом безумия, но разрушительным для наваждения, таящегося там, в середине. И вопящий, сам себя не помня, ринулся к выходу, за которым смерть стояла совсем рядом, как темнота у глазного яблока.

И сокрушил эту дверь.

10

Вот почему, когда комендант пришел избавить меня от темноты, он опоздал и, выпуская на свободу в лагерь, погоды не сделал: пожалуй, я в этом уже не так и нуждался. Я шел между бараками, возрожденный к жизни, но не им. И на бараки смотрел глазами человека почти постороннего, не питавшего интереса ни к ним, ни к преходящей череде дней, которые они олицетворяли. Бараки как бараки — безобидные по своей природе постройки. Я понимал, что они такое: дощатые коробки, сквозь щелястые стены которых просвечивала вся квота венчанных королей. Я поднял вверх обе руки и, оглядев их, поразился — каким же богатством я обладаю: ведь каждая преподносит мне тысячи состояний. А по лицу у меня текли крупные слезы и падали в пыль — пыль, загоравшуюся целым миром сверкающих, феерических кристаллов, которые чудесным образом не меркли несколько мгновений. А потом я перевел глаза поверх бараков и колючей проволоки, обозрел их потухшим взглядом, ничего не желая, все принимая, от всего отступаясь. Практичная бумажная упаковка слетела с меня, и ненужной стала речь. Полчища химер, уходящих кронами в воздух, а корнями в плодородную почву, эти творения далеких пространств и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату