на подводу вещи, и мы покинули квартиру, где прожили около восьми месяцев. С большим огорчением прощались с нами Арнольды, с которыми за время совместной жизни мы близко сошлись.
Я тоже был очень огорчен и жалел, что покидаю лес, пруд, луг и что моя коллекция бабочек не будет пополняться. И был я в душе оскорблен.
Это чувство оскорбления — тебя обижают, тебя притесняют, тебя выгоняют, тебя не принимают только потому, что ты сын своего отца, — чувство это, которое зародилось во мне, еще когда нас выселяли с усадьбы Бобринских, с этого второго выселения, вполне осознанное, тяжкой ношей давило меня в течение большей части моей жизни…
5
Трактир Васильева находился на обширной Екатерининской площади, ее пересекала центральная Екатерининская улица. В геометрической фигуре утвержденного Екатериной плана города — она являлась биссектрисой среди веерообразно расходящихся улиц.
На площади со столь громким названием дома стояли невзрачные, деревянные, она заросла овечьей травкой, там ходили куры и гуси, паслись привязанные к кольям телята. Самым ветхим домом был покосившийся и в одну сторону, и в другую трактир. Сохранилась акварель бабушки, изображающая этот дом, — семь окон по фасаду, четыре окна сбоку. Окна заколочены, полусгнившая тесовая крыша посреди провалилась, щели в крыше зияют. Еще до революции за ветхостью он был заброшен, никто в нем не жил, а при нашем вселении дом принадлежал зятю покойного владельца по фамилии Кучеренко, который со своей семьей жил в том же дворе в небольшом, чисто выбеленном доме. Чем он занимался — не помню, жена его отличалась дебелостью и в свое время родила тройню — трех совершенно одинаковых мальчишек; по двору бегали и другие маленькие Кучеренки, и жил придурковатый и холостой брат хозяина. В хлеву откармливалась свинка на свадьбу этого брата, но хозяин нам жаловался, что никак не может подыскать ему невесту.
Единственное преимущество трактира Васильева состояло в его просторных четырех комнатах. Правда, в первой жить было нельзя: ее половину занимала стойка с широкими полками, за которой, верно, еще в средине прошлого столетия стоял папаша Васильев и наливал приезжим мужикам по чарочке водки. Но в в других комнатах из-за разваленных печей и зиявших в стенах щелей жить было малоудобно. А дожди лили почти ежедневно, и замшелая тесовая крыш протекала. Случалось, среди ночи проснешься, а на лицо капает. Мы знали, где текут «ручьи», и ставили на пол тазы, ведра, кастрюли, графский тёб и огромную деревянную графскую лохань.
Приходили печники и плотники, покачивали головами и вновь уходили. Ремонтировать дом было невозможно; да и где взять материалы и деньги? А в Ж… прямо сказали: ищите сами где хотите. И с той поры, когда мой отец возвращался со службы, он, моя мать, я, а иногда и мои младшие сестры ежедневно уходили искать квартиру; сегодня прочесывали одну улицу, завтра другую, послезавтра третью и т. д. Для дедушки и бабушки нашли комнату возле квартиры Трубецких; она должна была освободиться через месяц, а для нашей семьи ничего не находилось.
Кроме продолжающейся эпидемии тифа, в городе и в уезде вспыхнули эпидемии холеры и дизентерии. Холеру удалось победить благодаря энергичным действиям врачей. Была неделя, когда лишь мой отец сидел в уздравотделе, все остальные служащие отправились в уезд, на борьбу с холерой.
В Земледелке заболел дизентерией сын тамошнего преподавателя Вилинского — четырехлетний кудрявый мальчик Юрочка. Он совсем умирал, и доктор Никольский сказал: единственное, что может его спасти, — это виноградное вино. Его родители готовы были отдать за бутылку любую ценность. Выручила наша тетя Саша. Только у нее во всем городе нашелся портвейн. Она отдала бутылку, мальчик был спасен, а мы получили изрядное количество муки и круп.
Также с дореволюционных времен у тети Саши береглась штука темно-серого английского сукна, завернутая в мешковину. Сколько в ней было аршин — не знаю, но весила она много. Тетя Саша говорила, что бережет ее про самый-самый черный день, когда есть будет нечего. Много у нас было черных дней — сукно лежало. Тетя Саша его завещала своей крестнице Маше и продолжала беречь, перевозила с квартиры на квартиру и только во время последней войны, когда она погибала от голода, решилась променять сукно на продукты. Его развернули, оно оказалось совсем гнилым и распалось на куски… На этот сюжет можно было бы написать потрясающий рассказ…
Из Петрограда приехал 'на кормление' наш двоюродный брат Кирилл Голицын, да еще с приятелем Мишей Полесским. Питались мы главным образом на те скудные продукты, какие меняли на базаре за графские шмотки. Словом, пришлось моей матери сказать Кириллу и его приятелю: 'Дорогие мои, в гости к нам приходите, а живите в другом месте'. Оба юноши нашли квартиру в пригородной деревне Вязовке, поступили на работу в контору угольной шахты, изредка, у нас появлялись, а среди зимы вернулись в Петроград…
В Богородицке было несколько врачей — Бурцев при военном комиссариате, Поспелов — заведующий уздравотделом и, следовательно, начальник, моего отца, Самородская — педиатр, Жарковский — дантист. Но жители Богородицка и уезда любили и уважали только одного врача — Алексея Ипполитовича Никольского.
Заболел дедушка. Никольский сделал ему операцию простаты. Мы несколько раз ходили к нему в больницу, это было совсем недалеко. Дедушка поправился, но Никольский посоветовал ему еще остаться. Почему? Очень уж тревожное наступило время.
Вспоминая сейчас доктора Никольского, скажу, что таких врачей, каким был он, сейчас нет. Высокий, подтянутый, седой, с седыми усами, с внимательными, смотрящими из-под очков темными глазами, он ходил прямо, скорым шагом. Какая была его специальность? А тогда у врачей не спрашивали. Он был просто Врач, с большой буквы, лечил от любых болезней, производил самые сложные по тем временам операции, как заведующий Богородицкой больницей, занимался административными и хозяйственными делами, к серьезным больным вставал по ночам, выезжал в уезд. Тогда в больнице не было рентгена, и лабораторные анализы делались самые примитивные. А Никольский славился как замечательный диагност, с полуслова, с первого осмотра знавший, чем болен его пациент. Он сам рассказывал, как пришла однажды к нему баба и сказала, что у нее 'в правом боку овца жует'. И он сразу понял и помог бабе. Больные верили ему, и эта вера способствовала их выздоровлению.
И еще он был гуманист в высоком смысле этого слова. Он помогал чем мог нашей семье и семьям других бывших людей. Когда кто умирал, он утешал их родных; кого-то арестовывали — он хлопотал.
И еще он был веселый, общительный человек, сам звал в гости и ходил по гостям, при случае выпивал чарочку-другую, в свободные дни отправлялся на охоту, бывал неизменным участником облав на волков, которых тогда в Богородицком уезде развелось множество.
Жена Алексея Ипполитовича, Юлия Львовна, урожденная Любецкова, из семьи мелких богородицких помещиков, была дама восторженная, но к жизни совсем неприспособленная. Она любила читать романы Салиаса и Марковича и стихи Надсона. Супруги души не чаяли друг в друге, но детей у них не было. Жили они в своем хорошем доме, в переулке возле Михайловского сквера, вместе с племянниками — сыном и дочерью умершего от тифа его брата. Рассказывали, весь город его провожал хоронить. Для обыкновенных граждан его смерть была искренним горем, так его любили. Юлия Львовна недолго прожила после него. Никакого завещания она не оставила. Богородицкие власти поспешили вывезти всю обстановку — книги, мебель, фарфор, серебро, а племянников выгнали. Куда делось все имущество — не знаю. Эту историю мне с возмущением рассказывали в 1968 году. Тогда же в Богородицком музее я с большим удовлетворением увидел в витрине медную печатку с этикеткой 'Печать доктора А. И. Никольского'. Когда же девять лет спустя я опять попал в город, печатки на месте не было; по моей просьбе музейные работники попытались найти ее в фондах, но не отыскали даже записей. Пройдет еще несколько лет, и память о хорошем богородицком человеке исчезнет…