много скучных и бездарных советских пьес.
Бурцев и Русаков постепенно отошли от театральной деятельности и остались только учителями русского языка. Русаков умер вскоре после войны, а Бурцев стал заслуженным учителем РСФСР, ушел на пенсию, ослеп и скончался в глубокой старости в 1975 году.
Судьба Четвертушкина сложилась печально. Какие-то мудрецы еще в 1924 году решили, что будущим агрономам незачем изучать русский язык, и Четвертушкина уволили. Он был вынужден уехать из Богородицка и поступил учителем в Подольск. Помню, как он заехал к нам в Москву, но попал в самый разгар бешено-веселого детского бала. Растерянно глядя на проносившиеся мимо него галопом пары, он посидел несколько минут между бабушкой и тетей Сашей и поспешил уйти. Больше я его не видел.
Приехав в Богородицк в 1977 году, я узнал о его дальнейшей судьбе. В Подольске его арестовали. Сын Женя взрослым юношей приезжал в Богородицк за справками о деятельности своего отца. Что ему удалось достать — не знаю, освободили ли его отца или узник кончил свою жизнь в лагерях — тоже не знаю. Пусть эта глава будет ему своего рода посмертной справкой: 'Дана настоящая такому-то, что с такого-то по такой-то год он возбуждал в богородицких жителях чувства добрые…'
Богородицкая проза жизни
1
Если в предыдущей главе я говорил о музах, о поэзии, то эта глава будет посвящена прозе нашей жизни в Богородицке в течение следующих 1920 и 1921 годов. Кажется, в начале 1920 года мои родители получили письмо из Петрограда от слуг умершей двоюродной сестры отца — тети Нади — Надежды Михайловны Голицыной. Она была единственной дочерью старшего брата дедушки генерала и бонвивана Михаила Михайловича, который в молодости прокутил более миллиона рублей. Оставшись старой девой, тетя Надя не имели прямых наследников и неожиданно для моего отца завещала свои драгоценности ему и просто передала верным слугам свою предсмертную волю, а те ее беспрекословно исполнили, о чем нас известили.
Вызвалась поехать в Петроград моя сестра Лина. Заведующий библиотекой Данилов вручил ей весьма солидный, с печатями, мандат, в котором 'подательнице сего' поручалось… а что поручалось — не помню.
Лина остановилась по дороге в Москве и пошла в богадельню, где пребывала наша верная няня Буша. Она пришла в ужас. Было ясно: если няню Бушу не взять как можно скорее, она неминуемо умрет от голода. В Петрограде Лине вручили небольшой, однако увесистый чемоданчик, и она покатила обратно, по дороге в Москве забрала няню Бушу и с нею, и с чемоданчиком благополучно вернулась в Богородицк.
Помню, как вывернули на стол его содержимое. Там оказалось столовое серебро, сколько-то ниток — несколько аршин — жемчуга и необыкновенной красоты золотая, узорчатая, со многими крупными изумрудами, складывающаяся тремя створками диадема, не знаю ради каких заслуг подаренная дедушке Михаилу Михайловичу эмиром Бухарским. Все это уложили обратно в чемоданчик, а мне самым строжайшим образом, приказали никому о драгоценностях не болтать.
Приезду няни Буши мы очень обрадовались, так ее все любили. Она взялась мыть посуду, ставить самовары и вязать всем нам по очереди варежки, носки и чулки…
2
Подошло время брату Владимиру призываться в Красную армию, куда ему идти совсем не хотелось. В Богородицке жили наши знакомые — мать и две дочери Задульских. К ним приехал из Москвы их родственник, молодой биолог Зенкевич, который впоследствии стал академиком, известным на весь мир ученым-океанологом. А тогда, в 1920 году, он формировал экспедицию и набирал кадры для биологической станции, только что организованной на берегу Кольского залива близ города Александровска. Ему требовался художник.
Какими путями мой брат Владимир получил метрику, что он родился не в Бучалках, а в Богородицке, — не знаю, так же, как не знаю, откуда он раздобыл справку, что является матросом крейсера «Аскольд» и направляется в распоряжение Зенкевича как художник высокой квалификации. Крейсер этот, посланный еще в разгар германской войны в Средиземное море и принимавший участие в дарданелльских военных действиях, после Октябрьской революции был интернирован французами в тунисской гавани Бизерте, и потому матрос с «Аскольда» никак не мог в 1920 году оказаться в Богородицке.
Как бы там ни было, а мы проводили Владимира за тридевять земель — в Заполярье, где только еще собирались основывать город Мурманск и откуда совсем недавно убрались интервенты — английские войска. Там по заданию биологов Владимир делал зарисовки всевозможных морских существ, вместе со всеми исполнял самые различные физические работы и одновременно для себя рисовал в альбомах, которые сохранились. А рисовал он карандашом и акварелью мурманские пейзажи, разные жанровые сценки и карикатуры на своих сослуживцев. В этих столь разнообразных рисунках, особенно, в пейзажах красками, впервые угадывается большой и яркий талант настоящего художника.
Изредка Владимир писал нам письма с картинками. Они читались вслух, да я еще их забирал и читал один про себя. Как я гордился, когда однажды моя мать прочла несколько строк, обращенных прямо ко мне! Письмо начиналось с восклицания: 'Эй ты, Сережка!' К сожалению, они пропали.
Менее чем через год экспедиция вернулась с Кольского полуострова в Москву. Началась подготовка к следующей экспедиции, которая должна была базироваться в Архангельске. Владимир нам писал, что начальство обещало отпустить его на несколько дней в Богородицк.
Как же мы его ждали! В ту зиму только и было разговоров за обеденным столом — когда же, когда же приедет Владимир? А он нам слал обнадеживающие письма: вот-вот приеду, ждите.
Соня и я ежедневно ходили на станцию к елецкому поезду, который прибывал во второй половине дня, а он зачастую запаздывал. Мы ждали, мерзли, возвращались домой, на следующий день опять уходили в холод и в метель. Однажды непогода так разыгралась, что мы не пошли, — все равно поезд надолго запоздает. Легли спать, метель неистово выла за окнами. Всех разбудил среди ночи страшный стук в дверь. Моя мать потом говорила, что спросонок она решила — опять пришли обыскивать и арестовывать.
Я проснулся от ликующих криков сестры Сони и матери, тотчас же понял, кто явился, спрыгнул на пол, побежал в одной рубашонке и повис на облепленной снегом шее любимого брата, обнимал голыми ногами его столь же облепленную снегом меховую шубу.
Поцелуи, объятия, весь дом проснулся и вскочил на ноги. Няня Буша бросилась ставить самовар, Нясенька разжигала на таганке костерик из лучинок, родители сели на диван по бокам Владимира, я примостился у его ног на полу… Легли спать к утру, меня переселили к младшим сестрам, на мой сундук устроили няню Бушу, а на ее место поместили Владимира.
На следующее утро Владимир и я отправились к дедушке и бабушке. Его теплая одежда и обувь были потрясающе невероятны не только для Богородицка и для Тулы, но даже для Москвы, постараюсь их описать подробнее.
Нет, не меховая длинная шуба была на Владимире, а настоящая лопарская малица из меха северного оленя, без застежек, с капюшоном, надевавшаяся через голову, с белыми и цветными узорами по рукавам и подолу. Какие были брюки — не помню, малица доходила до колен. А ниже красовались шекльтоны высокие, как сапоги, брезентовые ботинки с мехом внутри, на войлочной, толщиной с ладонь, ярко-желтой подошве, с двумя рядами дырок по обоим голенищам, размером с пятачок каждая; через эти дырки продевались вместо шнурков толстые белые тесемки, напоминавшие фитили от десятилинейной керосиновой лампы, но гораздо