Отец мой в том кусте занял должность экономиста-плановика'. Работа его увлекла, он выезжал в командировки в Брянск, не только выполнял обязанности со свойственной ему аккуратностью и добросовестностью, но и проявлял инициативу, несколько раз предупреждал, как избежать убытков, как получить дополнительную прибыль.
И начальство его ценило и уважало, но денег платило мало. Вернее, в абсолютных цифрах выходило астрономически много, с каждым месяцем отец получал все больше и больше миллионов, потом миллиардов рублей. Но иждивенцев у него было свыше десяти человек, а эти миллиарды стоили копейки. И потому у нас был введен строжайший режим экономии на еде, на одежде, на транспорте, на дровах.
Из Богородицка приехали дедушка, бабушка, тетя Саша, Нясенька, няня Буша, Лёна, мои младшие сестры Маша и Катя. С собой они привезли много продуктов — мешок пшена и две четверти конопляного масла, которые в Богородицке стоили дешевле, а также тыкву и картошку с нашего участка и трупы наших кур. С болью в сердце я потрогал острие шпор обезглавленного рыцаря петуха Жоржа. Съели мы наших протухающих былых кормильцев за несколько дней, и с тех пор я несколько лет не пробовал курятины.
Отцовой зарплаты не хватало. Мы питались хлебом только черным, чай покупали морковный, ни белого хлеба, ни сливочного масла не ели, сахару давали каждому по кусочку за один прием — только вприкуску, для супа покупали самые дешевые кости, на второе варили картошку в мундире либо жидкую пшенную кашу, в которую разрешалось лить лишь по ложечке конопляного постного масла. Сестра Лина ежемесячно приносила аровские посылки, но содержание их значительно ухудшилось: вместо бекона давали какой-то растительный жир вроде стеарина, вместо риса — молотую кукурузу, вместо густых, как мед, молочных консервов — жидкость белого цвета.
В гимназию мне давали на завтрак два куска черного хлеба и пару вареных картошин; на трамвай деньги давались в исключительных случаях; в церкви на тарелочку разрешалось класть минимальное количество денег, горсть тощих миллионов.
Нашу кассу держала тетя Саша и записывала все расходы. Счетные книги изредка проверял мой отец и всегда хмурился.
Материя для одежды доставалась со скидкой с текстильных фабрик Москуста. Была она белая, сами ее красили в тазах, и весьма неумело, поэтому платье и юбки выходили окрашенными неровно, а шила платья одна дешевая портниха.
Сейчас родители стараются одеть и обуть своих детей как можно наряднее, а тогда дети, и не только в нашей семье, ходили в чем попало. Так, сестра Катя щеголяла в подшитых валенках с носками, загнутыми кверху, на манер коньков. Я носил бальные туфельки, приобретенные на обувной фабрике Москуста с большой скидкой, и синюю курточку с медными пуговицами, которая мне досталась от Алексея Бобринского; за три года я безнадежно из нее вырос. Белья у меня вообще не было, а курточка и брюки — старые гимназические Владимира — надевались прямо на голое тело и кололи меня. С этими брюками произошла ужасная история.
Однажды на большой перемене, когда все с криками без толку носились по залу, один из старших учеников схватил меня сзади за брюки. Гнилая материя затрещала, и в его руках оказался клок тряпки. Девчонки завизжали, увидев нечто круглое и розовое, а я помчался стремглав в уборную. Там меня окружили сочувствующие одноклассники и кое-как закололи английскими булавками дыру. В чужом длинном пальто, пропустив два последних урока, я побежал домой. Я бежал, а мне казалось, что все встречные с удивлением смотрят на взъерошенного мальчика с искаженным от стыда лицом. Вечером мать наложила на мои брюки большую квадратную заплату более темного цвета, а я готовил уроки, закутавшись в одеяло.
С наступлением холодов пришлось сбросить бальные туфельки и надеть на голые ноги огромные подшитые валенки с несколькими разноцветными заплатками. Валенки эти приносили мне много унижений. Когда я приходил в гимназию, требовалось тщательно вытирать подошвы. Те, у кого были калоши, быстро снимали их, вешали пальто и тотчас же взбегали вверх по лестнице. А те, кто носил валенки или сапоги, терли, терли подошвы о специальный коврик. А в начале лестницы стояло двое неумолимых дежурных, заставляя проводить ногой по куску линолеума, и если обнаруживалась сырость, возвращали несчастного еще и еще тереть, пока не раздавался звонок. Я утешал себя тем, что в параллельном классе был мальчик, носивший валенки еще более страшные, чем у меня, и потому застревавший перед лестницей и дольше меня. И еще я утешался, что в моем классе сын истопника гимназии Шура Каринский одевался хуже меня.
Юша Самарин подарил мне свою старую гимназическую шинель, а вместо форменной фуражки — громадный темно-синий французский блин с красным помпоном наверху. Помпон этот я тотчас же оторвал, но все равно вид у меня, да еще в огромных валенках, даже для того времени был нелепый. К тому же иные прохожие усматривали во мне классового врага, дергали меня за блин и за шинель и кричали: 'Недобитый барчук' или «Карандаш». До революции карандашами называли гимназистов за их узкие внизу шинели. Это прозвище мне казалось очень обидным.
И еще я обижался из-за сшитого матерью холщового, с синей каемкой, мешка, в котором носил учебники. Мои одноклассники говорили, что я его стащил из уборной. Однажды я попытался умолить мать купить мне ранец, она с дрожью в голосе ответила, что купит, но тогда два дня мы не будем обедать.
А вот из-за чего я совсем не обижался, так это из-за своего прозвища. Все учителя и все ученики имели прозвища, и на всех на них наши доморощенные художники рисовали карикатуры мелом на доске, на бумажках, в специальных альбомах. И прозвища эти — добродушные, без насмешки — либо относились к характерной черте лица или фигуры, либо к происшествию, случившемуся с данным учеником.
Меня называли Князем и рисовали в короне сидящим на ночном горшке, вытянув длинные ноги. А впрочем, кроме меня были в гимназии еще титулованные: граф Ростопчин, князь Кропоткин, князь Гедройц. Таким образом, в гимназии я не чувствовал себя белой вороной из-за своего происхождения.
А плохая одежда угнетала меня ужасно. Уже в восьмом классе как-то окружили меня мальчики и начали говорить, правда, достаточно деликатно, чтобы я убедил своих родителей купить мне одежду получше: вот и девчонки морщатся, глядя на меня. Да, Шура Каринский хуже меня одевается, но его отец пьяница, зарабатывает мало. Мне было очень горько слушать сочувственные речи, но я молчал.
Об этом разговоре я рассказал родителям. Мать продала серебряные ложки, а мне купили более или менее приличный френч, брюки, пальто. С того дня для сохранения складок на брюках я каждый вечер клал их себе под матрас.
В квартире, кроме нас, одну комнату занимала почтенная вдова, бывшая каширская помещица — Бабынина Елизавета Александровна. С первых же дней она близко сошлась со всеми нами, по вечерам приходила пить чай со своим сахаром и вела нескончаемые беседы о добром старом времени с бабушкой, с дедушкой и их гостями, которые являлись почти ежедневно. С нею я очень подружился и за небольшую плату — три миллиона рублей мешок — носил ей из сарая дрова, а иногда читал вслух стихи символистов.
Самовар ставила няня Буша, и по рассеянности иногда без воды, отчего он несколько раз распаивался. На ее обязанности было жарить и молоть для кофе рожь, но она, поставив противень на плиту, забывала его, и тогда ужасный чад распространялся по всей квартире.
Дни рождений и именин у нас неизменно соблюдались, иногда звали гостей. И всегда няня Буша пекла пирог из размоченного черного хлеба с изюмом, называвшийся «шарлоткой». Дня за два до торжества она подходила к матери и с дрожью в голосе просила дать указание тете Саше выдать из семейной кассы денег на покупку фунтика изюма и полфунтика сахарного песку. Эта шарлотка нам казалась божественно вкусной.
Года через три с очередным распаянным самоваром произошла неприятная история: мой отец, обычно сдержанный, повысив голос, начал упрекать няню Бушу, она расплакалась, начала говорить: 'Я вам в тягость', — и выхлопотала место в богадельне. Мой отец просил у нее прощения, мы все умоляли ее остаться, были очень расстроены. Она все равно от нас ушла. Когда в 1928 году она скончалась, мы всей семьей ее хоронили.
7