проваливаются или выдерживают, а на следующем курсе опять толкут воду в ступе…
Обе тонкие книжки я проштудировал недели за две, а за толстую страшно было приниматься. Я понял, что до экзаменов никак не успею освоить все те премудрости, о которых говорилось весьма тяжелым, со многими придаточными предложениями, языком. Между прочим, в числе прочих премудростей была доказана невозможность построения социализма в одной стране. Впоследствии такие мысли были признаны вредительскими, оба автора книжищи канули в Лету, а их труд был изъят из библиотек и сожжен. Такая же участь постигла все произведения Бухарина, Зиновьева и книги других авторов.
Первую половину лета Владимир и Елена в Глинкове не жили, Елене предстояло родить. Наконец 15 июля на свет появился племянник Михаил. Владимир нам прислал очень смешное письмо, прилагался рисунок с надписью: 'Князь Михаил Владимирович Голицын в возрасте двух дней'. Письмо, к сожалению, пропало, а рисунок уцелел…
Я уехал в Москву держать экзамены. Но сперва мне предстояло получить удостоверение личности. Из Епифани выслали мою метрику. В милиции мне вручили ценнейший документ — красную книжку — удостоверение личности. Я ее принес домой и обнаружил, что переврали мою фамилию и место рождения. И с тех пор моя фамилия Галицын, а родился я в деревне Бугорки. Так у меня отняли родину.
Отец мой получил отпуск, родители уехали в Глинково. В Москве оставалась сторожить квартиру лишь няня Буша. Я стал впервые жить самостоятельно, чем очень гордился. Вместо дешевой столовки на Зубовской площади я облюбовал «Прагу», где брал порцию зеленого горошка и стакан пива. Не очень было сытно, но мне нравилось сидеть в роскошном зале, наблюдать, как кутят другие.
Первый экзамен был сочинение. Времени дали всего час, и я легко накатал красочное описание ужасов крепостного права по 'Запискам охотника' Тургенева. Писал в большом, очень красивом, стильном Актовом зале старого здания университета; там же через три дня экзаменовался по русскому устному.
Старенький преподаватель, несмотря на жару, в старомодном сюртуке и накрахмаленной рубашке, с галстуком, посмотрел на меня из-под очков, вынул из папки мое сочинение, указал на две подчеркнутые красным ошибки и стал спрашивать. На все вопросы я отвечал бойко. Когда же он меня спросил, к какому жанру относятся 'Мертвые души', я так же бойко ответил, что это роман.
— А Гоголь называл свое творение поэмой, — пристыдил меня экзаменатор и поставил 'уд'.
Следующий экзамен был политграмота. Я видел, как передо мной один за другим сыпались несчастные. Подошел к маленькому столику, за которым сидел в расстегнутой русской рубашке молодой развязный еврей с пейсами. А я успел освоить лишь пятьсот из тысячи страниц пресловутой «библии» Бердникова и Светлова. На мое счастье, все вопросы были из ее первой половины. О чем меня спрашивал экзаменатор — не помню, но отвечал я без запинки, хотя однажды он меня прервал и, усмехнувшись, заметил:
— Как раз наоборот.
Получив вторую «удочку», я побежал в «Прагу» как на крыльях. А была тогда пятница. Неожиданно на Арбатской площади я встретил Алексея Бобринского, который меня обнял со словами:
— Сережа, как я рад тебя видеть!
Оказывается, в воскресенье предстояла его свадьба, а никого из родных и друзей в Москве нет, и над ним некому держать венец. Он пригласил меня шафером. Впоследствии я узнал, что и его мать тетя Вера и его сестра Соня Уитер резко восстали против этого брака с дочерью тамбовского мещанина. А тогда я только спросил:
— В какой церкви венчание? в котором часу? — И побежал дальше.
Следующий экзамен — по математике — предстоял в понедельник. Я решил позволить себе на пару часов отвлечься от зубрежки.
Венчание происходило в церкви Симеона Столпника XVII века на Поварской, которую в последующие годы изуродовали до неузнаваемости, превратили в керосиновую лавку, а затем отреставрировали, заново выстроили колокольню, восстановили наличники, кокошники, купола и кресты, где покрасили, где позолотили. Но мимо проезжал какой-то вождь, увидел горящие на солнце узорчатые кресты и приказал их сорвать. Только неделю москвичи ими любовались, их заменили тонкие шпили; теперь в том здании помещается Музей охраны природы. На фоне огромных сундуков-небоскребов оно смотрится неожиданно, как драгоценный камень на половой тряпке.
Невеста в простенькой фате мне показалась самой заурядной, а впрочем, симпатичной девушкой. Звали ее Аля. Над женихом поочередно со мной держали венец старший из братьев Кристи Владимир и кто- то из невестиной родни. Над невестой держали венцы три ее брата. После венчания отправились пировать на квартиру ее родни на Якиманку. Мне бы извиниться, уйти: я ведь свой долг выполнил, и отправляться решать задачи. А я поплелся следом за другими. Пировали, пели, кричали «горько», пили тамбовскую брагу цвета мочи. Я поверил, что она слабенькая, и напился вдрезину.
— Домой дойдешь? — кто-то спросил меня, провожая.
На Крымском мосту я долго стоял, смотря в мутные волны, меня тошнило, домой еле добрался. Няня Буша меня подхватила, уложила спать. Утром я проснулся, проспав часов пятнадцать подряд, и с головой, тяжелой, как камень, заковылял на экзамен.
Из трех задач не смог решить ни одной. Ничего такого мы не проходили, и в программе экзаменов подобных трудностей не указывалось. Потом говорили, что задачи были на смекалку. А у меня смекалка отродясь не водилась, да еще тамбовская брага не выветрилась из головы. Я провалился с треском. Держать экзамен по физике не было никакого смысла, и я собрался в Глинково.
А сейчас думаю, и хорошо, что провалился. Вряд ли дали бы мне закончить больше двух курсов, выгнали бы, как за два года до того сестру Соню. Только бы лишние муки испытал.
А тогда чувствовал я себя опозоренным, глубоко несчастным. Меня утешало, что провалился и Сергей Раевский, которого спросили как раз из второй части учебника политграмоты.
9
Накануне моего отъезда в Глинково неожиданно явился из Бутырской тюрьмы дядя Николай Владимирович Голицын, отсидев ровно три года сроку. Когда ему объявили: 'С вещами', — сокамерники его подняли на руки и вынесли в коридор ногами вперед.
Вместе мы поехали в Посад, я пошел его провожать на Красюковку, где жили Трубецкие и дедушка с собачкой Ромочкой. Шагая по травке рядом с тропинкой, он вдыхал чистый воздух и говорил:
— Я три года не знал такого воздуха и три года не ходил по травке.
В Глинкове тетя Саша, мои младшие сестры и Ляля Ильинская встретили меня сдержанно, никто не заговаривал со мной о моем провале. Родители были очень огорчены, но тоже молчали. На следующий день я стал носить воду из колодца и пошел в Посад за покупками…
Тем летом 1926 года в газетах было опубликовано сообщение ГПУ о расстреле двадцати человек. О каждом поместили несколько строк обвинений.
Первым в списке стоял князь Павел Дмитриевич Долгоруков, в свое время один из основателей кадетской партии, видный белоэмигрант, неизвестно зачем перешедший нашу границу и пойманный где-то на Украине; он приходился родным дядей нашему знакомому Владимиру Николаевичу Долгорукову.
Вторым в списке стоял бывший кавалергард Эльвенгрен, финский подданный; он приехал в Питер по поручению какой-то финской фирмы. Его хорошо знал дядя Владимир Трубецкой.
Третьим в списке стоял Нарышкин — бывший лейб-гусар. Он жил с женой и сыном в Москве, был без одной ноги, любил выпивать и, говорили, — часто рассказывал анекдоты. Его тоже хорошо знал дядя Владимир, мы его не знали, но было много общих знакомых. Арестовали его всего за три дня до опубликования кровавого списка; жена собиралась идти к Пешковой, нести на всякий случай передачу в Бутырки и вдруг прочла в газетах страшный список. С десятилетним сыном Алешей она приехала в Сергиев посад, Трубецкие их приютили, потом нашли для них комнату рядом со своей квартирой. Я несколько раз видел мать и сына, как они проходили по улице. Пешкова устроила им отъезд за границу. Больше я о них ничего не знаю.
Художник Фаворский, всю жизнь любивший детей, нередко рисовал карандашом их портреты. Он