Барак в глубине поселка. Старуха. Стоит, прислонившись спиною к косяку открытой двери, неподвижно глядя в глубину темной комнаты. Там телевизор. Слышны звуки сериала.
– Вот, – как дорогого гостя, выставляя вперед Фотографа, счастливо улыбается Филипп Васильевич, – Я, Нина Петровна, ему сказал, что ты… Сможешь рассказать про Аду и Володю…
Старуха долго не поворачивает головы, вглядываясь в темноту, потом бросает на приезжего взгляд, один только взгляд:
– А что рассказывать? Разве он сам не знает?
Филипп Васильевич виновато улыбается, зовет к себе: «немножко выпить есть». Это знак высочайшего благорасположения. Когда он, наконец, убеждает Филиппа не расточать это благорасположение понапрасну, тот снова извинительно улыбается:
– Она еще расскажет… Просто все бабы, они смотрят… это кино…
Они расходятся. Пожалуй, кружок по поселку: чтобы придти в себя и понять, кто он сам-то, черт возьми – Беглец, Фотограф или двухпалубный фрегат, на подходе к острову сдуру распустивший все паруса и в результате налетевший на мель с такой помпой, как будто выполнил сложнейший тактический маневр? Да, народец здесь странный. Вот что буквально он прочел в глазах старухи: «хочешь стянуть у меня слова об Аде и Володе, хочешь, чтоб я отдала тебе их, а потом добавить своего вранья, сшить все это и продать, как хорошую шкуру?»
Норовистая бабушка, ничего не скажешь. Но откуда она знает, что он не вор? Она может не знать. Имеет полное право не знать. А объяснять… Как это объяснишь? Остров дрейфует, ничто не остается неизменным, все меняется со скоростью мультипликации. Вот, например – существует человек как замысел. Замысел художника или замысел Творца, которому и мы, и сам этот человек вольны верить или не верить. Неисполнение замысла есть трагедия или комедия, во всяком случае, сюжет длиною в краткую человеческую жизнь, в тридцать лет.
Художник – всегда максималист, он не желает считаться с условностями и обстоятельствами жизни. В своем предначертании будущего он безапеляционен, как Бог, сотворяющий человека для высокого служения. И так появляется Стрелок – мальчик, натягивающий тетиву лука на холме, вольный сын природы, Великий Кочевник, свободный, как птица… Понимает ли он, что ему даруется судьба, служение, записанное на звездной скрижали неба? Стрелец: пять звезд, пять знаков, проступающих темной ночью голубоватым мерцанием в глубине окружающей нас великой загадки; страж тьмы, метеоров, проносящихся мимо с сухим шорохом, льдистого поблескивания огромных холодных планет, кружащих в вечном сумраке далеко от Земли. Увы, запись не прочитана, пророчество не исполняется. Проходит лет двадцать пять. И в какой-то из вьюжных дней – вернее ночей, ибо полярная ночь уже наступила – Стрелок, ставший начальником вертолетной площадки в Бугрино, выпивает лишнего, и тут вдруг рация оживает, во тьме слышится хрип, хруст, пеленги и ему на голову сваливается борт, везущий какое-то начальство. И он выходит с лампою во тьму, чтобы быть маяком пилоту; но то ли ветер слишком суров, то ли выпитый спирт слишком крепок – его носит по дощатому настилу от края к краю; он пытается удержаться на ногах, усердно сигналит лампой, но – гром и молния! – бушующий грохот винта опрокидывает его, он падает…
Впрочем, неглубоко. Становится работником местной станции радио-телевизионной связи. Включив паяльник и дымя канифолью, сидит среди серых металлических аппаратов, черных ручек, светящихся шкал. Курит папиросу, вслушиваясь в невнятные позывные и шорохи мира. В радиотехнике он понимает не очень, но все же достаточно, чтобы надеяться унаследовать все это хозяйство от ворчливого богатыря со шкиперской бородой, который собирается – в который уж раз! – бросить все и уехать на родину, в Питер, а пока старательно чинит все подряд – часы, электрочайники, радиоприемники и телевизоры, понимая (или не понимая?) что в северной столице вряд ли кому понадобится его островное умение, ибо там никто не ремонтирует уже все эти «Спидолы», «Рубины», «Темпы» и «Каравеллы», которые он на острове изучил, как свои пять пальцев…
Вправе ли мы предположить, что Стрелок прожил жизнь свою не так, как нужно было, обжившись в половине барачного дома, родив четверых детей и выстроив, к тому же, баню во дворе? Более того – разве обязан он был лишь за то, что однажды силуэт его с луком в руке запечатлен был художниками – дорисовывать свою жизнь по их эскизу?
Нет, обязательств такого рода безумием было бы требовать от него, ибо мы знаем, мы усвоили, что человек свободен…
Если бы еще понять – в чем?
И можно ли задавать такие вопросы без риска впасть в хамское высокомерие по отношению к человеку, который с первого слова доверился и обрадовался тебе?
И можно ли совсем не задаваться такими вопросами?
Где тот чудный остров, о котором ты рассказала, Ада?
Где прекрасная ясность Севера, где все эти люди – Уэско, Таули, Иде – или с ними стало то же, что со Стрелком, а имена их выцвели и стали обычными русскими именами? Где юная красавица Ларчи, которая когда-то, плененная невиданной красотой Анны Маньяни в итальянском фильме, каким-то чудом угодившим на остров, в белых туфельках-лодочках мечтательно прогуливалась по пляжу по подмерзшей пене прибоя? И где тот пляж, по которому без риска распороть или сломать себе ногу можно было прогуливаться в туфлях, а не в кирзовых сапогах? Где тот маленький гостеприимный поселок, Ада? Или за тридцать лет он успел превратиться в зону бедствия, разросся и расползся, как гниющее мясо? Где фактория, Ада? Где мореходный бот? Где олени, упряжки, игры, беспечный смех, песни? Скажи – все то, о чем ты написала, неправда? Скажи честно, Ада! Или за тридцать лет все так изменилось, что твоим словам невозможно поверить?
Шагая, он чувствовал щемящую боль в сердце. Снова стал накрапывать дождь. Неожиданно он скорее почувствовал, чем услышал, легкие нетвердые шаги, дрожь которых догоняла его по мосткам. Он обернулся, увидел сзади две женские фигуры. Чуть-чуть прибавил ходу: шаги отстали. Запереть дверь в гостиницу было нельзя (запиралась только его комната) и едва он успел поставить на кухне воду, чтобы сварить вермишель с тушенкой и, наконец, поесть, как те же самые шаги – легкие, почти крадущиеся – раздались в коридоре. Женщины остановились на пороге. Одна лет тридцати, с забинтованным ухом. Другая постарше.
Долго молчат. Потом старшая с сердцем вздыхает:
– Молодой человек, сто грамм.
– Нет. У меня ничего нет. Ни грамма. Даже одеколона…
Молча глядят на него. Молодая понимает, что дело не выгорит. Просит воды. Жадно пьет сырую желтую