спросил:
– Ну, как там у вас в Москве с Барабашкой?
Откуда он про Барабашку узнал? Сейчас-то позабылись все эти истории, а тогда сплошной был клинический полтергейст.
После этого я, можно сказать, очухался. И когда утром выглянул из балка, вдруг совершенно отчетливо понял, что меня все эти два дня давило: грязь. Окурки, железные банки, кости, куски шкур, битое стекло… До того мне невмоготу это видеть стало, что я пошел, снял с борта вездехода лопату и стал рыть помойную яму.
Копаю и чувствую, как растет напряжение: сзади люди смотрят на меня. Потом Егор, бригадир, подошел, посмотрел. Потом так же мальчишки. Никто не проронил ни слова. Я не оборачивался, копал молча – и все. Пошел на принцип. Дело в том, что во времена кочевья за чистотой в чуме и вокруг него должны были следить женщины, и я, можно сказать, за женское дело взялся, принявшись за эту яму. Могло статься, что тем самым я себя в глазах бригады роняю, ибо в традиции разделение на женскую и мужскую работу соблюдалось очень строго. Слава Богу, почва легкая была, песок, я пол-куба без передышки вынул, не обернувшись ни разу, и когда закончил, просто ткнул лопату в землю и так же, не оборачиваясь, пошел к речке, разделся и выкупался. Выдержал паузу. Ну, а когда обратно шел, то увидел, как Иона консервную банку подобрал и в яму бросил. За ним мальчишки тоже, и все, кто рядом был, что-нибудь подобрали и в яму бросили. И наш повар, Демьян, стал подметать вокруг костра и у входа в балок. Тогда я понял, что сделал все правильно. Подобрал еще истлевший брезент, банки ржавые, какие-то кишки, собаками размотанные – и тоже все это в яму свалил: она сразу заполнилась, наверно, наполовину.
Григорий Иванович внимательно наблюдал. Потом спросил, даже извинительно как-то:
– Оно, наверно, везде так?
– Нет, не везде, – резковато из-за накопившегося внутри напряжения ответил я.
Почему я и полагал, что он меня запомнил.
Если б я не знал наверняка, что Андрей Апицын должен быть в тундре, с оленеводами, я бы, пожалуй, его в поселке стал разыскивать и позвал бы к нам в проводники. Но теперь уже выбирать не приходилось.
– Григорий Иванович!
Он останавливается, смотрит, как я бегу – напрямик через болотину перед конторой – пытается узнать… Что-то в его лице выдает неудачу мгновенно включившейся памяти сходу подобрать правдоподобные обстоятельства места/времени, при которых могла произойти наша встреча. Потом, так же внезапно маска рассеянности отлипает, словно тень: он вспоминает, уже вспомнил, ему только нужно словечко-другое, может быть просто звук голоса, чтобы каждая подробность нашего знакомства встала на свое место.
– На осеннем просчете… два года назад… я фотографировал…
– А-а! – Григорий Иванович так искренне обрадован, что я даже удивлен. Но, в конце концов, я рад его видеть? Рад. Почему же он не может мне обрадоваться? Тем более, что у меня к нему «дело». Григорий Иванович любит дело. Он сразу откликается на предложение зайти в гостиницу и обсудить:
– Сейчас, только пенсию получу…
Потом на кухне гостиницы мы долго пьем чай (после Колгуева я так и не отучился заваривать крепкий чай прямо в чашках). Григорий Иванович с удовольствием курит «Голуаз», пьет свежий чай, посасывает сахар и с не меньшим, кажется, удовольствием выслушивает все, что мы говорим.
– Вот, если бы высадиться на Кошку за Промоем и добраться до западного берега?
– Куда, примерно?
– Ну, вот сюда, где Кошка прирастает к острову… Тут какая-то речка… Первая? Вот, значит, от Первой вдоль берега еще пройти, потом вглубь острова, до озера.
– На Первую за дровами трактор с волокушей должен пойти…
– Когда? Завтра? Послезавтра?
– Сегодня на бутылку наскребли, так что завтра вряд ли соберутся.
– А давно собираются?
– В июне еще собирались…
Ну, нечего нам и суетиться по этому поводу! Бьюсь об заклад, что на Первой мы окажемся раньше бригады, отряженной за лесом! (Кстати, так и вышло: когда через двенадцать дней мы вернулись в поселок, трактор все еще был здесь и ушел только числа десятого августа).
Завариваем еще чаю, нарезаем хлеб.
– Нам Одинцов сказал – нальет бензину, если на лодке пойдем.
Григорий Иванович вновь склоняет над картой свое медное лицо. Несомненно, карта восхищает его – вряд ли когда-нибудь он видел такую же большую, вернее, подробную. Несколько замечаний, сделанных им по ходу изучения карты, свидетельствуют о том, что лучшего проводника нам не найти. Особенно привлекает абсолютная преданность, обнаруженная им в отношении нашего замысла – словно это был не только понятный и разумный, но еще и наиболее естественный замысел, который запросто мог бы и ему самому прийти в голову.
Он простукивает бурым пальцем отрезок побережья, показавшийся нам сомнительным из-за обилия мелких озерков и успокаивает:
– Здесь двердо, двердо…
Потом замолкает и, будто припомнив о чем-то, вдруг спохватывается:
– Я старый узе, тязело идти будет, далеко…
Он глядит на карту, на свои сильные узловатые руки – с какой-то простодушной грустью виновато