улыбаясь, словно ему пришлось сознаться в том, в чем, он, может, и себе-то не хотел сознаваться.
– Ничего, я сыновей позову…
Как ни крути, а встречи с Аликом не избегнуть. Сон не соврал мне. Сны такого рода вообще не врут, и чему быть, тому не миновать. Я подумал, что Алик не знает о моем сне – хоть это хорошо. Если, конечно, тот сон был
Впрочем, через пять минут Григорий Иванович появился – но не с Аликом, а с каким-то совсем незнакомым мне парнем. Это его средний сын, Толик, ему 24 года: такой же, как отец, невысокий, коренастый, лицом совершенно не похожий на отца, но такой же крепкий. Григорий Иванович, несомненно, гордится им: в молодости он сам был изрядно силен и несмотря на его миролюбивый нрав, драться с ним никто не осмеливался – рука была тяжелая, как печать – тесто мял, двадцать лет в пекарне ежедневно делал замес в полтора мешка муки.
– Понимаешь, какая рука была? А все равно, такой силы, как у деда, у меня не было. Он кулаком череп оленя разбивал, чтобы мозг достать. У нас в семье никто так не может, только Толя…
Толя от застенчивости заливается румянцем, очевидным даже сквозь смуглую кожу, но в целом осваивается быстро.
Первым делом закуривает предложенные сигареты и вместе с отцом склоняется над картой. Григорий Иванович показывает, как я предлагал пройти Кошкой до западного берега. Что-то не так. Вместе они тычут пальцами в карту, обмениваясь несколькими фразами по-ненецки, в которых явственно слышится сомнение. Смущает их, конечно, Промой и еще четыре разрывающие Кошку перемычки, образованные, очевидно, приливно-отливными течениями. На карте они выглядят пустяковыми препятствиями, но, видимо, таковыми не являются. Впрочем, есть что-то еще, чего я никак не пойму: их пальцы то и дело возвращаются к длинному островку, ничем не примечательному, кроме цифры 2, обозначающей его высоту над уровнем моря – остров, что и говорить, невысок, одним своим берегом он прямо-таки влип в мель, обнажающуюся во время отлива. Но вряд ли это растревожило их. Тут штук пять таких островов и песчаных кос, отрастающих прямо от Кошки: в плане все это напоминает анатомический срез; так могло бы выглядеть сечение гайморовой полости – пустота внутри рыхлой кости – и это сравнение тем более уместно, что Промойная губа, Кошкой отделенная от стихии моря, это такой же странный резонатор в черепе Острова, как носовые и лобные пазухи в черепе человека – только не воздух, а море пульсирует в этих пустотах, прорываясь вглубь суши сквозь узкие ноздри промоев, сквозь мели и острова… Здесь море хочет породниться с землею, наделить ее влагой, солью, раскачать своим ласканием, замешать ил с водою в пропорции 1:9 или наоборот, образовать невообразимый ландшафт: не то залив, не то озеро с соленой водой и призрачными голыми островами, всплывающими во время отлива, когда глинистые мели перемыкают узкое горло.
Горло залива, который так мелок, что в него и по высокой воде не войдешь даже на моторке, и в то же время, не обойдешь кругом, как озеро, без риска влипнуть навечно в жидкую глину или утонуть, соскользнув в неожиданно-глубокое русло, проточенное током пульсирующей в этом мешке воды. Страннейшее место, согласен, но мы ведь не собираемся исследовать вязкость здешних глин, нам нужен песок, твердая земля под ногами, Кошка – непомерно-длинная песчаная коса, за которой начинается полое море. И все же достаточно надежная насыпь, которую волны не перехлестывают даже в самые жестокие шторма, при самой высокой воде все равно достигающая в ширину метров двести-триста. Достаточно широкая и ровная дорога, чтобы даже в нескольких километрах от берега острова (как раз болотистого, иссеченного руслами рек и ручьев) чувствовать себя на ней вполне уверенно. Не так ли? Нет, Толик и Григорий Иванович явно чем-то еще озабочены.
– Вода, – произносит Григорий Иванович. – Вообше нет воды. Только здесь, может, болотинка какая есть, – он постукивает пальцем по островку с отметкой «2». – Если вдруг ночевать, как без воды? Палатку как ставить? Ветер о-очень сильный.
Мертвая, как китовая кость, колкая, словно солончак, желтая, как луна холодная дюна, исполинским луком прогнувшаяся в синем морском просторе…
Толик кивает подтверждая слова отца: лучше берегом.
– Тут двердо, двердо, – улыбаясь, повторяет Григорий Иванович, видя, что нам почему-то жаль распроститься с собственной выдумкой.
Когда отец ушел, Толик вдруг спросил:
– Помнишь, когда вы хлеб в вездеход загружали, в пекарне был парень?
Помню – пекарня: осевший старый серый дом на краю поселка, бывший факторский склад. Вездеход осторожными рывками подает назад. Мы с Аликом спрыгнули и, не глядя на замершую в покорном ожидании очередь, распахнули дверь в темное, горячее, пахнущее кислым тестом помещение, где в лотках тускло лоснился свежий, горячий хлеб, который мы стали ссыпать в старые рыжие мешки. Да, там был человек. Он сказал: «вот это ваше». И мы ссыпали хлеб, как кирпичи…
– Помнишь, там был парень, который подавал контейнеры?
– Помню.
– Вот, это был я…
Почему-то Толику важно, чтобы я его помнил.
Он, как и отец, несколько лет проработал пекарем. Пек очень хороший хлеб. Но ушел с работы и, кажется, я его понимаю: тусклая лампочка, черные стены, желтая мука, печь, дышащая жаром, раскаленные формы, прожженные рукавицы, пьяный кладовщик, вечная очередь – тусклые глаза, поднятые воротники – и так изо дня в день. Уголь, печь, мука, опара, двадцать шагов до магазина, двадцать до склада, двести – до кучи угля на морском берегу, пятьсот до дома. Вот пространство, в котором замкнут хороший пекарь изо дня в день и во веки веков. Он привязан к своему месту, как пес: цепь длинная, но не длиннее суток, и тросик, по которому она скользит, длинен – но не длиннее улицы…
Знакомая тема: как странно звучит она здесь, на краю земли!
Толик бежал.
Его кладовщик повесился.
– Слушай, – наконец, выдавливаю из себя я. – А где Алик?
– В тундре бродит.