Идола мы быстро разыскали на холме с нашей стороны речной долины, осмотрели и измерили его. Высотой он был точно мне по межрёберную диафрагму (т. е. сантиметров 120—125), срублен недавно из сравнительно свежего еще, плотного, чуть взявшегося лишайником бревна, очень грубо. На голове, слегка затёсанной для предания ей видимости округлости, топором намечены были только глаза и рот. Старательно, но неумело выбрана шея. Намечены руки, ноги, чуть согнутые в коленях, что-то вроде поясного ремня…
Нет, традиционные ненецкие идолы выглядели все же иначе. Никакого ремня быть у них не могло, да и так вот вырубленной шеи… И кроме того, смотрел этот в бескрайний простор моря, на запад, как смотрел бы всякий оказавшийся на этом холме человек – но не на восток, как положено настоящему идолу. Да и не мог бы настоящий уцелеть на этом месте. Буквально в пятнадцати метрах от него – завалившийся на бок сарай с каким-то барахлом, чуть дальше – автоматический военный маяк, бездействующий. Но люди были здесь, много людей, всего лишь несколько лет назад – и, значит, у настоящего шансов уцелеть не было никаких. Когда люди теряют богов, они начинают бояться всего настоящего. А этого, поддельного, срубила и поставила над морем какая-нибудь уходящая с острова экспедиция. Может быть, от скуки, а может и из самых добрых побуждений, далёких от насмешки и кощунства: как ни на есть, а обозначить присутствие на этом берегу хоть какого-то божества, чтобы дыра, отворившаяся забвением богов, не зияла так страшно. Вот почему я крошу табак на плоский камень у подножия твоего, последний поддельный идол Колгуева… Я отдаю тебе свою веру в то, чего выразить не умею и благодарю тебя за такую возможность – в этом ты для меня настоящ и неподделен…
Все захотели сфотографироваться возле идола.
Толик, сев рядом, сунул ему в прорезь рта погасшую папироску.
Армейская шутка.
Школа. Интернат в Нарьян-Маре. Армия. Пекарня в Бугрино… Ничего с этим не поделаешь, как и с тем, что ученичество шамана продолжалось двадцать лет…
Небесный путь орла не зарос травой, он по-прежнему открыт для всех, просто никто не знает уже, что нужно сделать, чтобы взлететь…
Не то, чтобы я, как какой-нибудь свидетель Иеговы, приготовлялся сделать мрачное пророчество о приближающемся конце света. Я шел, хромая, берегом моря, отпустив Толика и Петьку далеко вперед, я вглядывался в фантастические изваяния природы на обрывах, наслаждался солнечным теплом и светом, будучи дальше, чем когда бы то ни было, от мрачных мыслей. Я шел, видел набегающие волны, камешки под ногами, узоры, напоминающие разветвленные дельты крошечных рек, которые талая вода, никогда не повторяясь в рисунке, прорезает у подошвы обрывов…
А что до конца света, то он давно наступил. Только мы этого не заметили… Я не о том хотел, не о мировом безумии. Безумие-то очевидно: все эти конвульсии, приступы насилия, истерическая рвота, святотатство, неконтролируемая слезливость или, напротив, бесстрастная самоуверенность, каменная невозмутимость… Я говорю о неизвестности. Потому что в ощущении конца времен есть также пространственное ощущение – края. За которым – неизвестно что, но что-то есть или будет обязательно. Неизвестность в том, как попасть, как заглянуть за край. Что там? Мы не знаем. Любовь или смерть? Не знаем. И не знаем пароля, по которому бы пропускали за. И вот, имеем то, что имеем: прошлое, умершее вместе с богами, безумное, лишенное смысла настоящее и будущее… Будущее надвигается, как стена страха, ибо мы все чувствуем, что всё изменится – но что и в какой момент, не знаем. И в чем спасение, что пойдет в зачет – тоже не знаем. Не знаем, почему необходим какой-то выбор, и до какой поры не поздно будет сделать его, этот проклятый неизвестный выбор.
Мы не знаем, в чем выбор – это и есть ощущение края времен. Боги умерли в людях и ничего не подскажут нам, мы разучились слышать их голоса. Не слышать даже – слушать. И не случайно, единственное, что обнаружил я на одном из священных холмов Колгуева, сопке Семиголовая, было выцарапанное на камне матерное ругательство, которое сразу глушит всё, не оставляет никакой надежды на то, что поднявшийся сюда услышит голос…
А с сопки Большое Сердце, где прежде жених и невеста должны были бросить серебряные монеты, чтобы жить богато и дружно – монеты все куда-то исчезли. Их выбрали из тундры, украли у неё. Но прибавилось ли богатых в связи с этим? Или счастливых? Странное дело: сегодня на всем Колгуеве, наверно, не сыщешь ни одной монетки… Так куда же делось серебро?
Ты знаешь ответ. Потому же и я считаю, что разыскивать богов хотя бы и там, где сама память о них остыла, всё же лучше, чем участвовать в безумии мира. Может быть в этих поисках мы в конце концов и найдем что-нибудь.
Как художник Прокопий Явтысый, который в Нарьян-Маре показывал нам свои картины – нет сомнения, что он общался с теми древними духами тундры, которых сам оживил[30] .
Как Алик, который ездит на лодке на ближние Кошки кричать на прибой…
Да, любимая. Я думаю, он кричит не от безысходности и отчаяния, как показалось мне вначале, когда я услышал об этом. Он бежит из безумия поселка на самый край, на край края земли может быть для того, чтобы там, среди сшибающихся стихий, в одиночестве, самостоятельно, раз уж никто всё равно не в силах ему помочь – встать на крыло орла.
Ближние Кошки – это узкие, гораздо более узкие, чем большая Кошка, песчаные косы, или, вернее, длинные песчаные острова, за которыми кончаются окружающие Колгуев мели и открывается полноводье моря. В бинокль Кошки видно прямо из Бугрино и потому я хорошо представляю себе картину: устье Бугрянки, синий мыс, далеко выдающийся в бледный простор отлива. Оголившиеся мели блестят каким-то полупрозрачным, льдистым блеском, как если бы и вправду на них выступил лёд. Холодом веет от тёмного течения реки, холодным ветром тянет с острова, в холодном голубом небе восходит огромный серебряный диск луны и только на ближних Кошках тяжело бьет прибой. Там по узкому голому песчаному острову, на самой вершине которого зацепилось несколько пучков травы, схоронивших чаячье гнездо, он бегает, крича на валы, с грохотом разбивающиеся о щит Земли. Лодка, якорь, придавленный камнем…
Он один под луной, этот человек, один в целом мире, он взывает к нему и взыскует ответа. Разбежавшаяся волна истаивает в длинном пенном шлейфе. Под ногами хрустит галька, панцири ракообразных, проскальзывают маслянистые тела водорослей, холодно блестит мокрый песок. Тёмные валы бьют в островок со всею тяжестью наступающего прилива. Все громче их раскаты, всё мощнее разрывы, все яростнее шум битвы, в который острой нотой вклинен единственный его человеческий голос.
И ночь творения продолжается над миром.
Ночь в тундре от заката до восхода
Ночи неустанны.