решил фантик, я слишком нежен и не гожусь для такой грубой работы. Пусть солдаты носят голые конфеты в сапогах или в галошах…
Фортони подошел к зеркалу. Измученное лицо, следы химического карандаша растеклись разводами пота. К чему я написал ерунду про карандаши да фантики? Кому это надо? Теперь понятно, почему писателей посылают железо разгружать, как Прикидона. Спросить бы Натан Спиридоныча, носят ли солдаты в сапогах голые конфеты или нет? Натан человек народный, хоть и тайный. Фортони открыл входную дверь. В соседней квартире шел спор, орала Далила:
— Я тебе, Варлам, на всю совесть говорю: если не посадишь его в тюрьму за кражу костылей и не потребуешь расстрела, быть тебе в тундре. Уж Спиридоныч постарается. Он тебе не ферт какой-нибудь, а районный прокурор.
— Далила Ивановна, а зачем он нищим перекрасился? — запел тенорок Варлама.
— А зачем ты профессором заделался? Всяк свою пользу ищет.
— Прошу не забываться! У меня официальный указ. Со мной сама знаешь кто советуется!
Фортони вошел к себе, сел на диван и тоскливо задумался. Для кого сочинять? Для Далилы, Варлама и прочего сброда? Ну что они понимают в конфетах и фантиках? Положим, в детстве иной раз перепадало. Нет, писатель должен решить проблему выбора. Уж во всяком случае, не обращать внимания на карамель и прочий липкий ширпотреб. Шоколад! Вот тема достойная героя! Фортони взял квитанцию и принялся писать: «Глубокой ночью среди утесов, косых и угловатых, безобразно рушащихся и омерзительно вздымающихся на берегу северного моря, напоминающего коварством своим, сутяжничеством и воровством некоего профессора, который продал костыли, нужные ему, по его (голословному) утверждению для потасовок с Далилой (абревиатура)…» А что такое абревиатура? Что-то вроде ахинеи, думаю. Ладно, не будем менять темпа. «…северного моря стояла молодая женщина, ломая деликатными пальцами плитку шоколада и громко полыхая фольгой, что напоминало грохот прибоя.»
В соседней квартире зазвенело тяжело и стеклянно, потом шум перешел в утробное уханье. Далила то ли рожает, то ли душит профессора, — решил Фортони. Упомянутая парочка сначала дралась у его двери, потом ввалилась в квартиру. Двадцать пальцев сжали два горла.
«Жизнь преподносит сюрпризы», — старательно вывел Фортони и обвел фразу изящной виньеткой.
Беседа нищих
Речь пойдет не о романтических нищих «Двора чудес», что обессмертил в саоем романе Виктор Гюго. Нет. Они измельчали как всё на свете в этом мире. Нет. Речь пойдет о массах людей неухоженных, плохо одетых, живущих черт знает где, вороватых, попрошайках, скорчившихся в переходах метро, наглых, орущих, пьяных. Когда сгорбленный на костылях подставляет вам свою голову, похожую на щетинистую гнилую репу, обвязанную цветастым платком, и орет о подаянии — это нищий; когда понурый старик сидит на ступенях и, опустив седую голову, смотрит в грязную кепку, где сияют, как две звезды, два медяка — это нищий; когда пьяный ухарь топочет, скрипя сапогами и кричит, что он в Афгане тюкнул тридцатник душманов, а теперь и пожрать, мол, не на что — это нищий; когда проворная старуха в залатанной кацавейке собирает на птичьем рынке котят в кирзовую сумку — это нищая. Их много, они — регрессивное человечество. Политика их не интересует, религия не интересует, судьба планеты не интересует. Страх им несвойствен, надежда тоже. Они знают, что были всегда и будут всегда. Как их назвать? Сообществом, коллективом, массой, гурьбой? Трудно определить. У них случаются организаторы, лидеры, заводилы, но все это носит минутный характер. Друзей ментов они уважают, но не любят. Мазуриков, уголовщину, урлу ценят довольно невысоко, потому что те хотят «выбиться в люди», быть «при деньгах», а нищим это совсем неинтересно. Как ни странно, очень любят птиц, видимо считают их родственными душами. Один нищий, увидев гравюру «Святой Франциск проповедует птицам», аж разъерепенился: «Видал дураков, да такого поискать! Птицы-то поумней его будут раз в сто!»
Любят посудачить в уголке какой-нибудь свалки, сидя за стаканом денатурата или скверной водки. Мата не любят, арго, как такового, у них нет. Обсуждают пропавших знакомых: «А куда Карась-то подевался? А ты не знал? Так его Штырь двурыльной мацовкой устряпал. А за что? Карась тут ночлежку общелканил, да сдуру прихватил обувку Штыря. Ну ничего. Стеша ему сафьяной оплеткой по флейте саданул, теперь ходит Штырь чурбан насторону. А где теперь Ванька Сдвинутый? Я его тут видал недавно, — пробасил лысый толстяк, — висит, окаянный, на водосточной трубе, в гамаке пристроился, песни орет. Там и заснул, пока его пожарная машина не сняла. Пятнадцать суток влепили.»
Вокруг гуляющих ободранными курицами бродили старухи. Всякая с железной палкой с крюком. В тот помойный бак ткнет, да в этот — глядишь, без прибытку не останется — одна полбатона на крюк нацепит, другая ловко подхватит драную сетку, из которой торчит консервная банка, третья вытащит оборванную ночную рубашку(внучке в самый раз). «Это что, прогорланила молодуха навеселе (молодухами зовут женщин до шестидесяти) Матвевна тут тюк сталинских денег выловила. А зачем он ей? Думала дадут чего- нибудь. Потащила в палатку утильсырья — шиш, по разным конторам — шиш, какой-то мент прицепился — фальшивые, мол, деньги сбываешь…еле удрала.» «Тоже невидаль, сталинские деньги…Дура дурой! — фыркнула рябая серьезная баба. Здесь кособокая Машка полтюленя нашла. Что это за полтюленя? Не знаю, рыба какая-то. Она его на стройку снесла, ребята ей за закусь аж рупь дали. Молодец девка!»
Мимо прошастала старуха в залатанной кацавейке. Бабы отвернулись, зашептались: «Вот черт принес ведьмино отродье!» Старуха прошла, промурлыкав тонюсеньким голоском: «Запомню, всех запомню.» Бабы деловито засуетились, продолжая рыться в мусорных баках. Мужики лениво потянулись, встали: «Пойдем к Хрипуле, он сегодня, вроде, ловко набомбил.» Да жадюга он. Ничего, своим по глоточку нальет. И потянулись, спотыкаясь о кирпичи да банки.
Бабы набрали всякого припасу: «Пойдем к Митревне ночевать, ейный сынок блох в допре считает.» Пришли к развалюхе Митревны, у той свечка горит, сама мелочь мусолит. «Доспела, Митревна, ишь сколько настреляла. Да так, мелочь одна. Вы чего? Хотели у тебя покемарить. Садитесь, местов не жалко.»
Разворошились бабы, одна достала скелет от леща, другая дырявую кастрюлю с кашей, третья из кофты килек выловила. Митревна из тряпок вытащила бидон с самогонкой. «Чтой-то вы сегодня рано?» Да встретили эту стерву в кацавейке, что мужика своего на лесоповал спровадила. Ну и чего? Видала, Митревна, ту девчонку лет двенадцати, в веснушках вся? Ну? Хныкала, по докторам ходила, те ее порошками мазали, в луже купали, всё без толку. Веснушки-то стали величиной с пятак, хоть на морду тряпку вяжи. Ходила девчонка зареванная, а кацавейная к ней и подкатись: «Хошь веснушки сведу, а ты мне орехов насобираешь? Я вишь на елке живу, да нога сломана, по веткам не попрыгаешь.» Делать нечего, полезла девчонка на елку да кувыркнулась вся в царапках. «Ах ты, кувалда несмышленая, я уж тебя слегой ухожу.» Неча делать, полезла девчонка снова на елку, черной белкой обернулась и давай орехи скидывать. Да орехи все серебряные. Обрадовалась кацавейка, на рынок понеслась. Торговать значит. А здесь, глядишь, неудобь какая! Один покупатель зуб себе сломал, другой молотком разбил — оттуда зола посыпалась. «Ты чем, стерва, торговать задумала», — орали все кругом. — «Даром скорлупа чугунная, так оттудова еще зола сыплется!» «Обворовали», — завопила кацавейка и шасть под елку. Да девчонка смышленая оказалась. Как увидела кацавейку, сбросила ей на голову здоровенный тухлый арбуз. Так и ходит кацавейка, в семечках заляпанная, будто негр какой, прости Господи. А девчонки и след простыл.
Мужики завели беседы важные, серьезные. Хрипуля жил в десятикомнатном кирпичном бараке — рабочие, правда, забыли семь комнат достроить, плюнули да ушли. Хрипуля лежал на железной кровати (матрас он поменял на железную печурку — она дымила вовсю) — вообще кругом железки были пораскиданы — там и сям валялись сломанные самовары, цепи какие-то, обода от бочек, печатный станок раскуроченный да швейные машинки без ручек и колес — среди всякого такого скарба лежал Хрипуля с гармошкой через брюхо да песни тянул душевные: