— Любят? Нет, не думаю, чтобы их любили, но зато уважают и все такое… Маллоринг — человек солидный и вполне деловой, заботливый землевладелец и настоящий джентльмен; она, пожалуй, чересчур набожна. У них один из самых красивых домов эпохи Георгов во всей Англии. Словом, они, как говорится, «образцовые» хозяева.
— Но бесчеловечные.
Стенли опустил «Обозрение» и поглядел поверх него на брата. Ему было ясно, что на «старину Феликса» снова напало свободомыслие.
— Они домоседы, — возразил он, — любят своих детей и приятные соседи. Не буду спорить: у них чересчур сильно развито чувство долга, но в наши дни это нужно.
— Долга по отношению к чему?
Стенли вздернул брови. Вот это вопрос! Того и гляди, заберешься в философские дебри и попадешь в тупик!
— Если бы ты жил в деревне, старина, ты не стал бы задавать таких вопросов.
— Неужели ты воображаешь, что вы или Маллоринги живете в деревне? Милый, вы, землевладельцы, такие же горожане, как я: и образ мыслей, и привычки, и одежда, и убеждения, и душа — все у вас городское. Для нас, людей, принадлежащих к «высшим классам», в Англии нет больше «деревни». Она уже не существует. Повторяю: долг по отношению к чему?
Встав, он подошел к окну и стал глядеть на залитую луною лужайку: ему вдруг опротивел этот разговор. Разве дойдут слова человека, настроенного на один лад, до человека, настроенного на другой? Однако в него так въелась привычка спорить, что он тут же продолжал:
— Ничуть не сомневаюсь, что Маллоринги искренне верят, будто их долг следить за нравственностью людей, живущих на их земле. На это можно сказать следующее: во-первых, вы не можете сделать людей нравственнее, став в позицию школьного наставника; во-вторых, из этого следует, что они считают себя более нравственными, чем их ближние. В-третьих, эта теория настолько удобна для их благополучия, что они были бы на редкость хорошими людьми, если бы ею не воспользовались, но, по твоим же словам, они просто обыкновенные, порядочные люди. То, что ты называешь чувством долга, на самом деле у них только чувство самосохранения, к которому примешивается чувство превосходства.
— Гм-м!.. — проворчал Стенли. — Я не очень-то понимаю, куда ты гнешь.
— Всю жизнь я ненавидел запах ханжества. Я предпочел бы, чтобы они сказали прямо и открыто: «Это — моя земля, и, живя на ней, уж будьте любезны поступать так, как я вам говорю!»
— Но, милый мой, в конце-то концов, они имеют право чувствовать свое превосходство над этими людьми!
— В этом я позволю себе усомниться самым решительным образом! — сказал Феликс. — Заставь твоих Маллорингов самих зарабатывать себе на хлеб и жить на пятнадцать — восемнадцать шиллингов в неделю, хороши они будут! У Маллорингов, наверно, есть свои достоинства. Еще бы, ведь в каких благоприятных условиях они живут! Но что касается подлинных добродетелей: терпения, стойкости, постоянной, почти органической готовности жертвовать собой, бодрости вопреки всем тяготам, — в этом они столь же уступают тем людям, которых презирают, как я тебе в деловых качествах.
— Черт возьми! — воскликнул Стенли. — А ты все-таки ужасный смутьян!
Феликс нахмурился.
— Ты думаешь? Но будь же честен. Возьми жизнь такого Маллоринга, лучшего из них, и сравни ее с точки зрения самых простых добродетелей с жизнью среднего фермера-арендатора или батрака. Твоего Маллоринга поднимают из удобной, чистой и теплой постели, принеся ему чашку чая, скажем, в семь часов утра; он влезает в ванну, которую ему приготовили, а потом, в костюм и башмаки, которые ему почистили, после чего спускается в комнату, где уже затоплен камин, если на дворе холодно; пишет кое-какие письма, а потом садится за завтрак и ест то, что хочет, вкусно для него приготовленное, и читает ту газету, которая ему приятнее других; поев и почитав, он закуривает сигару или трубку и переваривает пищу по всем правилам комфорта и гигиены; потом он садится за стол в своем кабинете и принимается руководить другими людьми либо устно, либо письменно. И, таким образом, распоряжаясь другими людьми и поглощая пищу в свое удовольствие, он проводит весь день, если не считать того, что два-три часа, а иногда и семь или восемь, он, заботясь о своем здоровье, ездит верхом, катается в автомобиле, играет в теннис или гольф или занимается тем видом спорта, который предпочитает. А после этого он скорее всего опять принимает ванну, которую ему налили, надевает чистую одежду, которую ему подали, садится за сытный обед, который ему приготовили, курит, читает и переваривает пищу, либо играет в карты, на бильярде, либо занимает гостей до тех пор, пока его не клонит ко сну, а затем его ждет опять чистая, теплая постель в чистой, хорошо проветренной комнате… Разве я преувеличиваю?
— Нет, но когда ты говоришь о том, что он распоряжается другими людьми, не забудь, что он делает то, чего они делать не могут.
— Пусть он даже делает то, чего они не могут, но обычно способность руководить другими не является прирожденной, ее вырабатывают привычка и опыт. Представь себе, что по воле судьбы Маллоринг при рождении поменялся бы местом с Гонтом или Трайстом. Тогда они обладали бы этой способностью, а он — нет. И только потому, что при их рождении ничего подобного не случилось, огромное преимущество получает Маллоринг.
— Руководить — дело нешуточное, — проворчал Стенли.
— Всякая работа — дело нешуточное, но я тебя опрашиваю: говоря о самой работе, а не о том, что ты за нее получаешь, ты бы хоть на минуту захотел променять свой труд на труд одного из твоих рабочих? Нет. Равно как и Маллоринг на труд какого-нибудь из своих Гонтов. И вот, мой милый, Маллоринг получает за работу, несравненно более интересную и приятную, в сто и даже в тысячу раз больше денег, чем Гонт.
— Но ведь то, что ты говоришь, — чистейшей воды социализм, мой милый.
— Нет, чистейшая правда. Теперь представим себе жизнь Гонта. Встает он зимой и летом гораздо раньше, чем Маллоринг. У него нет ни денег, ни времени следить за тем, чтобы постель его была очень теплой и очень чистой, да и комната, где он спал, мала, и оконце в ней небольшое. Встав, он влезает в одежду, заскорузлую от пота, и в башмаки, заскорузлые от глины; готовит себе что-нибудь горячее, а может, и относит чай жене и детям; выходит из дома, не имея возможности позаботиться о своем пищеварении, работает не покладая рук с половины седьмого утра до пяти часов вечера, с двумя перерывами на то, чтобы съесть простую пищу, отнюдь не по своему вкусу. Возвращается домой к чаю, который ему приготовили, немножко приводит себя в порядок сам, без чужой помощи; выкуривает трубку дешевого табака; читает газету двухдневной давности и идет поработать уже для себя, на собственный огород, или посидеть на деревянной лавке в табачном дыму и пивных парах. А потом, смертельно усталый, но не оттого, что руководил другими, он рано ложится спать в свою сомнительной чистоты постель. Я преувеличиваю?
— Думаю, что нет. Но он…
— Кое-чем вознагражден? Чистой совестью… спокойной душой… чистым воздухом и так далее! Знаю, знаю. Чистой совестью, согласен, но, по-моему, и твоего Маллоринга не очень-то мучает совесть. Спокойная душа — да, пока не прохудились башмаки или не заболел кто-нибудь из детей; тогда уж ему есть о чем беспокоиться! Свежий воздух, но зато и промокшая насквозь одежда прекрасная возможность смолоду заполучить ревматизм. Говоря откровенно, какой образ жизни требует больше добродетелей, на которых зиждется наше общество: мужества, терпения, стойкости и самопожертвования? И кто из этих двоих имеет больше права на «превосходство»?
Стенли бросил «Ободрение» и молча заходил по комнате. Потом он сказал:
— Феликс, ты проповедуешь революцию. Феликс, следивший с легкой улыбкой за тем, как он шагает по турецкому ковру, ответил:
— Ничуть. Я совсем не революционер, потому что, как бы мне этого ни хотелось, я не верю, что потрясение основ снизу или насилие вообще может создать равенство между людьми или принести какую- нибудь пользу. Но я ненавижу лицемерие и считаю, что пока ты и твои Маллоринги не перестанете усыплять себя лицемерными фразами о долге и превосходстве, вы не поймете истинного положения вещей, а пока вы не поймете истинного положения вещей, не прикрытого всем этим отвратительным ханжеством, никто из вас и пальцем не шевельнет, чтобы сделать жизнь более справедливой. Пойми одно, Стенли, я, не веря в революцию снизу, неукоснительно верю в то, что революционное изменение жизни сверху — это дело