бедность объединяет все комнаты в одну. Бокастая русская печь стояла в центре. За цветастой ширмой просматривалась ухоженная кровать с двумя пухлыми и такими же цветастыми, как ширма, подушками. На столе — кружевная скатерка, в нескольких местах аккуратно подштопанная. Над столом — целый иконостас семейных фотографий переходил в настоящий миниатюрный иконостас, занимавший красный угол.
Хозяйка пекла блины. Ухват и три сковороды, стоявших на самом пылу, ходили у нее в руках ходуном, а деревянная ложка, отмеривавшая порцию жидкого теста, как бы плясала в воздухе.
Я невольно залюбовался работой хозяйки. Она заметила это и по-девичьи горделиво закраснелась. Возможно, мне это лишь показалось и розовый цвет ее лицу придавал отсвет печи.
Я присел на краешек лавки возле стола, а хозяйка, словно я был членом семьи или привычным гостем в ее доме, спокойно допекла остаток теста и поставила на стол миску дымящихся золотистых блинов.
— Мил человек, дверью не ошибся? — как бы между прочим, спросила она.
— Что вы, Секлетея Тимофеевна?! — смеясь, ответил я. — Если и ошибся, не признаюсь, увидев на столе такие блины!
Она тихо засмеялась.
— Ну, коль кличку мою знаешь, мил человек, давай снедать. За едой и поговорим. Так-то старой одинокой женщине веселее масленицу править.
Она вышла и вернулась с маленьким пузатым кувшином, по самый край налитым густой сметаной. Плеснув ее в мою миску, сама себе не взяла, а положила немножко медку. Подвинув банку, сказала:
— Коль сладенького захочешь, отведай. И маслица свежего, свово боя.
Мы ели блины, и я исподволь посматривал то на Секлетею Тимофеевну, то на фотографии. На одной угадывался молодой Сизов — этакий франтоватый деревенский ухажер, совсем с недеревенским типом острого лица. Местный фотограф будто специально высмотрел какую-то неприязненность во взгляде. Наверно, выражение вечной обиды в складках губ Секлетеи Тимофеевны тоже от него, Сизова. Недаром говорят, что у супругов, живших долгие годы вместе, не только привычки, но и черты лица подгоняются друг под друга.
Было неловко сидеть за столом, не представившись, и я, как мог осторожнее, рассказал, зачем приехал.
— Знаю тебя, мил человек. Когда прошлый раз навещал, муженек меня, бывший, от тебя в деревню спровадил… — Признание было неожиданным.
— Зачем ему это понадобилось? — боясь спугнуть откровенность, почти шепотом произнес я.
— Не знаю, мил человек. Но муженек у меня не любил и не любит, когда поперек дороги кто станет. Если к чему пошел — жизни не пожалеет, а своего добьется. Пожилась я с ним. Только теперь отходить начинаю…
— А почему разошлись, Секлетея Тимофеевна? Ведь прожили немало…
— Детей у нас не было. Он меня обвинял. Бил даже… Потом оказалось, что в нем червоточина. А годы промчались. Так и остались бездетными. А ушел почему? Как все вы, мужики, коты мартовские — состарилась жена, пора на бабу помоложе менять.
— У меня просьба лично к вам, Секлетея Тимофеевна, — понимая, что говорить на эту тему хозяйке неприятно, сказал я. — Хочу найти правду по тому делу, по которому арестовывался ваш муж и вы сами допрашивались, когда вернулись наши.
— А зачем тебе это, мил человек? — Она испытующе посмотрела на меня.
— Хочу написать книгу о парнях, которые погибли на Коломенском кладбище. Рассказать, как воевали они и что сделали… Чтобы наконец о них узнали люди.
— Мне, старой, видно, тоже не разобраться, — призналась Секлетея Тимофеевна. — Что знала, он, антихрист, из головы своими рассказами выдавил.
Она умолкла, как бы собираясь с мыслями, подоткнула волосы под платок, тяжелым узлом державший не по-старушечьи пышную косу.
— Это он своротил меня на вранье, когда первый раз вызвали в управление госбезопасности. Весь вечер голову морочил, объяснял, что я вербовала в организацию Ваську Соколова, а он, Алексей, вербовал меня. Не было того в жизни. Знала, что кто-то бургомистра ихнего убил. Болтали в доме, что германец долго не продержится, хоть и силен, что пороху у него не хватит зиму нашу пережить. Замерзнет. А коль машин не будет, сам он, фашист, дохленький, и его, как косача, из-под ледка руками брать можно. Мать Алексея научила меня твердить, будто Мария не была в гулянье с немецкими офицерами и в Германию не добровольно подалась, а насильно ее погнали, и она где-то убежала и вот вернулась…
Секлетея Тимофеевна отодвинула миску с остатками блинов на самый край стола, будто мешала эта миска сказать все, что задумала.
— Мы жили голодно при немцах. Получал муж денег да хлеба немножко. Мать же его питалась за счет пайка, который давали Марии как немецкой подружке. Помню, еще зимой сорок второго, когда Алексея освободили из-под ареста, в первый же вечер он сказал мне, что неплохо бы приготовиться к встрече Красной Армии. Немцы не очень духу бойкого, и в тюрьме он разного наслышался. А перед Родиной надо быть чистеньким, как после бани. Дружок у него банщиком числился, и Алексей все горевал, что того расстреляли и теперь парная — не парная. С того дня он много рассказывал о подпольной организации. Как-то велел сходить к Соколову Ваське, работавшему в депо, но я прихворнула и никуда не пошла.
— Вы встречались с мужем после того, как он ушел к другой?
Секлетея Тимофеевна несколько раз кивнула головой, словно вспоминая, сколько было встреч.
— Зимой, когда они уже переехали на новую квартиру, он пришел забрать старый велосипед и снова стал меня учить, как себя вести. Я ответила, что мне без надобности его наука. Обозвал дурой и сказал, что «если хочешь спать в своей постели, слушайся меня, иначе поедешь так далеко, куда Макар телят не гонял». Алексей сообщил, что его уже допрашивали и что наверняка я должна ждать вызова. Меня действительно вскорости позвали. Рассказала, что знала о Соколове, вернее, чему научил муженек. А мне тогда следователь зачитал бумагу, в которой говорилось, будто сам Соколов показал, что ни меня, ни мужа моего он не знает и никогда не видел. Стыдно было, но я твердила беспрестанно «знает, знает…». Когда, испуганная, рассказала мужу о допросе, он опять обозвал дурой. Это его любимое словцо. Пояснил, что меня исключительно поймали на обман. Будь он, Сизов, там, сразу бы опроверг. Еще рассказала, что характеризовала Марию с самой лучшей стороны. Алексей тогда меня удивил, сказав, что я зря облагораживала двуличное поведение сестры и что он говорил о Марии совершенно другое. Я ничего не могла понять…
— Вы никогда не спрашивали мужа, за что он был арестован?
— Спрашивала, — Секлетея Тимофеевна говорила, водя указательным пальцем по кружевным узорам скатерти, словно читая по-слепому их загадочные нарядные письмена. — Спрашивала. Ответил нехотя, что арестовывался по делу Токина и что его избивали. Я помню лишь один синяк на спине, а тогда по приходе объяснил, что поскользнулся на улице. Потом добавлял, что вел себя храбро, ни в чем не сознавался и был освобожден.
— Как считаете, Секлетея Тимофеевна, был он в организации или нет?
— Кто знает. Могу сказать, что после работы всегда сидел дома. Если ходил куда с бутылкой самогона, так это в баню к дружку. После ареста вообще сидел сиднем. Потом сомнение — врет он много. Коль было, так и по-былому рассказывать надо. Но в последние дни немцев у него дружок-враль появился. Караваев фамилия. Плохо его знаю, из пришлых он, не нашенский, не старогужский.
— Вы не путаете, Секлетея Тимофеевна?! Караваев приходил к вам после ареста?
Она даже фыркнула.
— Бог миловал, память еще не отшибло. И после расстрелов был — они об этом долго шептались.
— Его Владимиром звали, не так ли? — еще пытаясь как-то отвести Секлетею Тимофеевну от недоразумения, переспросил я.
Та не на шутку обиделась.
— Ты, мил человек, меня не путай. Меня муж много путал. Что говорю, так и есть.
— Секлетея Тимофеевна, я вам верю. Но то, что вы утверждаете, имеет огромное значение. Считается, что Караваев расстрелян вместе с ребятами на Коломенском кладбище.
— Окстись, мил человек! Я его, как тебя, вот за этим столом видела! Сидел, черт рыжий, до утра,