Я защищался, чувствуя, что он втягивает меня в гибельное дело, о чем он, вероятно, говорил, когда я не слушал. Меня воспитали в большом уважении к присяге, я знал, что, когда Потурецкий вернется к прерванной теме, я не смогу найти аргументов против, так как для этого я слишком глуп. Я приехал в Гурники с определенным планом, хотел открыть небольшую мастерскую, чтобы заработать на жизнь, ведь отец оставил весь инструмент, в кухне были ножи, пресс, ящик с инструментом. В деревне, пораскинув, мы решили, что к пасхе 1940 года, а крайний срок — к рождеству, война должна обязательно кончиться, а о дальнейшем мы не задумывались. Я чувствовал, что присяга, о которой шла речь, будет препятствием. Потурецкий дал мне сложенный вчетверо листок бумаги и попросил дома прочесть и обдумать в спокойной обстановке. Тогда я вспомнил, что у меня для него есть подарок из деревни — сало, и отдал ему, сказав, что это от отца.
— Взбесились мужики, за кусок мяса шкуру дерут, — сказал он. — Надо нам и до деревни добраться, обязательно. А как дела там, куда уехал ваш отец?
Я рассказал, не скрывая правды, о настроениях в деревне. Потурецкий слушал внимательно, кивая головой.
— Независимо от всего, объективно оценивая положение, такая неприязнь к «городским», к буржуазии, явление положительное. Ведь это значит, трудовой народ «поднимает голову», пролетариат встает с коленей.
Я вернулся в свою квартиру и, терпеливо ожидая, пока Кромер кончит работу, приготовил себе в кухне поесть. И все никак не решался достать бумагу Потурецкого, прочитать ее, как он просил, ибо предчувствовал, что это чтение опасное, опасное для моего спокойствия, поэтому решил дождаться ночи. Кромер кончил поздно, убрал комнату перед уходом, и я наконец расположился в ней как истинный ее владелец, только большой ящик в углу напоминал о рискованном занятии непрошеного гостя. Я смотрел на этот ящик с суеверным страхом, мне казалось, что в любой момент он заговорит во весь голос, и я не смогу заглушить его. Наконец наступила ночь. Я плотно занавесил окна и начал читать машинописный текст Потурецкого. Я бы солгал, утверждая, что до сих пор помню содержание, но хорошо помню впечатление, какое он на меня произвел. Меня будто звали, именно меня, лично, люди, о которых говорил Потурецкий, живущие и погибающие за его мир, поляки, о которых я ничего не знал, либо знал очень мало. Внезапно все то, что раньше вызывало у меня ужас или беспокойство и что было связано с довоенным прозвищем Потурецкого «коммунист», стало мне близким, все им сказанное вытекало из нашей польской истории. Он писал о крестьянских бунтах, о Костке Наперсном, о польских якобинцах, о Костюшко. о солдатах коммунистических общин в период Большой эмиграции, о Дембовском, Сцегенном, Ярославе Домбровсксм, генерале Врублевском, о «красных» повстанцах в ноябрьском[9] и январском[10] восстаниях, о польских коммунарах и первых социалистах, но больше всего меня взволновало упоминание о солдатах ноябрьского восстания, преданных, покинутых, посаженных пруссаками в тюрьму после перехода границы и выкинутых бурей во время морского путешествия в Новый Свет на английский берег. Там, в Портсмуте, они создали революционную общину, и Потурецкий приводил их программу, в которой говорилось о совсем иной Польше, отличной от панской. Эти солдаты, потерпевшие поражение, творцы программы новой, справедливой Польши, были мне особенно близки. Я ничего не знал о них.
Потурецкий призывал меня их словами. Он не упоминал о повседневных делах в период оккупации, и этим напоминал чем-то ксендза, красивые проповеди которого привлекали всех, даже молодые еврейчики заглядывали в костел, ибо он всегда говорил так, будто не существовало окружающего нас страшного мира.
После прочтения у меня шумело в голове, было стыдно за себя, за свое безопасное пребывание у дяди, за товарообмен, за мечты о переплетной мастерской.
На башне ратуши пробило час, я посмотрел на часы, на моих было только двенадцать, на вокзале я проверял их, они показывали правильное время. Часы на ратуше никогда еще не подводили. Что же случилось? Утром оказалось, что в этот день было дано указание все часы перевести на час вперед, немцы установили новое время.
Утром я проспал. Разбудил меня стук в дверь. Я сорвался с постели, взгляд мой остановился на ящике в углу комнаты. Я набросил на него одеяло и прислушался. Стук повторился, какой-то странный, размеренный. Это был Кромер, но не один. Он привел молодую красивую женщину с очень темными волосами и черными глазами. На голове у нее был деревенский платок, но я с первого же взгляда понял, что это еврейка, мне даже показалось, что я знаю ее. Кромер бормотал что-то, оправдываясь, потом прямо сказал:
— У меня важный разговор, я очень прошу оставьте нас вдвоем.
Мы еще стояли в прихожей. Женщина хотела поправить волосы, выбившиеся из-под платка, и я увидел у нее на руке повязку с синей звездой. Кромер нежно поцеловал ее руку и указал на дверь комнаты. Я вышел в кухню одеться, там у меня был костюм, и услышал раздирающий душу плач женщины.
Кромер был женат, но я не знал его жены, а эта женщина, которую он привел, наверняка не его жена. Я чувствовал себя неловко, но самому себе объяснил, что незнакомка пришла по какому-то секретному делу, о котором я не должен знать, поэтому я вышел, как он просил, и пошел разыскивать знакомых. Когда я вернулся, Кромер был один, на столе крутилось мотальное устройство, аппарат стоял на ящике, в комнате пахло расплавленной канифолью и оловом. (…)
Текст присяги
Торжественно обещаю отдать все силы, всю жизнь делу борьбы за освобождение родины и мира от гнета фашизма и капитализма, от военного насилия, социальной несправедливости, голода и войны.
Торжественно клянусь хранить в тайне все дела организации, добросовестно выполнять поручения ее руководства. Если нарушу присягу, пусть смерть мне будет расплатой.
Сцена у реки
На пляже, у излучины реки, теплый песок. Стоит жаркая весна, свежий воздух пропитал все, людей и предметы, запахом молодости. Женщина в черном купальнике входит в реку, вода обрезает по колени ее несколько тяжеловатый корпус, на сверкающей глади отражается ее выпуклый живот, сужающийся книзу мясистой треугольной складкой.
Как снулые, вялые рыбы, лежат на пляже мужчины. Без рубашек, потому что жарко, в темных брюках, ведь сегодня воскресенье, они лежат на одеяле головой друг к другу, образовав круг. Женщина плещет воду на очень белые плечи, ее небольшие груди при каждом движении напрягаются, и сквозь старенький, слишком свободный купальник видны соски. Неподалеку на песке играет маленькая девочка, у нее красный платочек на голове, а на мосту немцы, в черных плавках, перегнувшись через перила, сосредоточенные, словно неживые, ловят рыбу.
«Штерн» говорит тихо, но выразительно.
— Текст, предлагаемый Добрым, слишком утилитарен, рассчитан на текущие задачи, а мы хотим создать прочный союз, не только на сегодня и на ближайшее будущее, нам нужен крепкий, мощный союз. Составляя текст присяги, мы должны помнить об этом и говорить не только о независимости родины, но и о свободе человека.
Добрый не согласен, у него другое мнение, он не хочет философствовать, думать о счастье всего мира, о «далеком будущем», людям надо говорить о том, что их сейчас волнует, угнетает, подавляет, он противник всякого рода деклараций о свободе, он сторонник конкретной, немедленной борьбы за каждый грамм этой свободы.
Женщина выходит из реки, ее фигура постепенно становится вся видна, белыми пальцами она выжимает черный купальник на бедрах и животе, натягивает на ягодицах, поправляет бретельки, замедленные, плавные движения делают ее еще красивее; она — полный контраст словам, которые произносят мужчины, она принадлежит весне, а не им, не «Штерну», пейзажу, а не делу, обсуждаемому на пляже, она принадлежит жизни, а не людям, добровольно идущим на пытки и смерть. Муж, полуобнаженный, с волосатой грудью, некрасивый в своей полунаготе, никакой, мало чем отличающийся от мужчин на мосту, даже не смотрит на нее, а когда женщина приближается, чтобы занять место около него, он ничем не показывает, что замечает ее красоту.
Только самый молодой из собравшихся — «Лех» — не сводит с нее взгляда, пока она не садится около «Штерна» и не исчезает за его крупным телом. «Лех» говорит, как бы обращаясь только к ней, что дискуссия кажется ему бесполезной, что здесь путают две разные вещи, проблемы будущего с текущим моментом. Сам он, основывая кружок из выпускников гимназии, просил дать присягу только о сохранении тайны.
— Это опять недопустимо, — говорит Добрый. — Должна быть партийная дисциплина, нельзя так, каждый по-своему.
— Немцы спокойно ловят рыбку на мосту, — иронически отзывается женщина. — Будем реалистами. Я голосовала бы за проект «Леха», он вполне хорош.
— Кто, «Лех»?
Тон «Штерна» отнюдь не шутливый, женщина чувствует это, красивым движением набрасывает платье, глядя в глаза юноши, как бы извиняясь за реплику мужа. Ее тело еще пахнет рекой, влажные пятна от купальника проступают на бедрах и животе. Она ложится рядом с юношей, ее волосы касаются его обнаженного торса, а когда тот повторяет свой текст присяги, он чувствует на груди теплое дыхание женщины. — Иди, — говорит она юноше, — возьми пару камешков и прогони тех с моста, навсегда…
Картина Яна Доброго
Картина выдержана в скупой, трехцветной гамме: серый до горизонта песок, у самой кромки серое, несколько более темное пятно в форме полукруга, небольшой залив (?). На песке несколько мужчин и одна женщина. Мужчины в черных брюках, обнажены до пояса, тела кремово-белые, женщина в черном платье. Фигуры плоские. Наверху картины черные конструкции, напоминающие мост. В центре небольшой белый прямоугольник, геометрически четкие линии контрастируют с закругленными формами тел, их кольцеобразным расположением, на прямоугольник наклеена бумага с надписью из букв, вырезанных из газеты, подпись достаточно четкая: присяга. Краска на фигурах положена грубо, создается впечатление пластичности, хотя автор пишет тела и костюмы плоско, без светотени. Вопреки своей обычной манере Добрый не поместил на картине никаких символов, деталей, объясняющих содержание картины, он ограничился лишь художественной композицией, этот белый прямоугольник с необъяснимо серьезным словом обескураживает. Художник преднамеренно пошел на это в расчете на художественный эффект. В расположении фигур, в подборе красок зритель невольно начинает доискиваться литературного значения произведения, которого здесь нет.
Письмо Яна Доброго
Уважаемый гражданин!
Жалко, что Вы не смогли прислать мне всей повести Кжижаковского, потому что по отрывкам трудно судить о ней, должен сказать, что с присягой было иначе. Кжижаковский, как я уже упоминал, не входил в руководство, да и с чего бы, ведь он был слишком молод, никакой подготовки не имел, до войны не состоял даже в молодежной скаутской организации. Поэтому